— Теперь можно сказать, теперь все равно, теперь я разошлась с ним. Графф он.
— Какой граф? — недоверчиво спросил Мостовой.
— Графф, у тебя в бригаде работает.
— Тэк, тэк, тэк, — затэкал Мостовой. — Вот кто! Что ж за тайну вы устроили с господином Граффом? Есть у тебя отец, человек не совсем малоизвестный, как-никак бригадир... Зачем же от него скрываться? Боялись, что не позволил бы? А что ж, может быть, и не позволил бы. Отца не плохо послушать.
— Я о тайне не заботилась, он хотел. Говорил, что в этом есть красота, тут третьего не нужно, это, мол, наше личное дело.
— Личное-то личное, — усмехнулся Мостовой, — да когда появляется на свет новый человек, это уже не личное дело. Боюсь, что тут дело не в красоте. Будь в красоте — ты не разошлась бы с ним... Видать по твоему лицу, что я прав. Ну, что ж, дело, насколько можно, поправим. Ребенок будет при тебе и при нас. Деньги есть, квартира есть, труд к своему ребенку полезно приложить даже и молодой девке. Ну, в кино не сходишь, не велика важность. Зато человека вырастишь. А с Граффом я поговорю, да мы вдвоем с товарищем поэтом поговорим.
Троян вспомнил разговоры Граффа во время ремонта командирского особняка.
«Старье, — подумал он, — молод, а весь в старье. Такие люди опасны».
Наконец, наступил знаменательный для Гущина момент: в двенадцать часов дня открылась столовая.
В кухне блестели медью и сталью гигантские паровые чаны. Повара в белых фартуках сновали, как лаборанты, занятые чрезвычайными открытиями. Над входом в столовую реяли флаги и висел плакат: «Без общественного питания нет нового быта!»
Первой Гущин хотел накормить головную бригаду Суна, но тот отказался наотрез:
— Так рано не привыкли кушать. Корми сначала Мостового. Завтра он уже перегонит меня. Кончим работу, пообедаем.
В первую смену пообедали бригады Мостового и Куста. В два часа пообедали китайцы, а в пять гудки оповестили о начале общественного суда над Граффом. Суд назначен был в столовой. Таким образом, столовая сразу приобретала значение общественной трибуны.
Когда Троян подошел к зданию, выстроенному несколько на отлете, на пригорке, черная толпа стояла у дверей, окон и стен. Внутри занято было всё: скамьи, проходы между скамьями, подоконники. В главном проходе стояли плечом к плечу.
Троян оставил намерение пробраться через главный вход и отправился через кухню. Сегодня он выступал общественным обвинителем.
Он обстоятельно подготовился к процессу. Следственная комиссия: он, Святой Куст и Мостовой — ознакомилась с кругом интересов Граффа, со всем тем, что составляло его внутренний облик. И хотя сейчас все было ясно Трояну и ясны были даже слова, которыми он будет говорить, тем не менее он волновался.
Свою речь он начал с полувопросов: какие книги читал Графф, какие фильмы смотрел и какие любит?
По лицу Граффа было видно, что он не принимал всерьез суда. Он, повидимому, думал, что это своего рода спортивное состязание и что он победит здесь так же, как побеждал на гонках.
Он рассказывал подробно, о некоторых картинах даже с увлечением. Ему казалось вполне естественным, что Троян одобрительно кивал головой на его слова. Конечно, он должен его обвинять, но ведь обвинять-то не в чем. Великое преступление: дал кому-то по шее!
Допрашивали свидетелей. Куст говорил с таким жаром, что Графф возмутился:
— Ты говоришь так, точно я убил кого-то! — не выдержал он.
— Младенец! Не понимает! — крикнул машинист Пономарев.
— Притворяется, — сказал женский голос;
Троян начал обвинительную речь.
— Итак, из опроса обвиняемого всем ясно, что характер и вкусы Граффа воспитались на американских кинофильмах, которые во время империалистической войны и интервенции попадали на владивостокские экраны прямо из Шанхая. Тогда же в Кобе открылось русское белогвардейское издательство, чрезвычайно ловко и быстро переводившее и издававшее детективные романы, где героями были не столько сыщики, разоблачавшие преступления, сколько неуловимые грабители и убийцы. В душе Граффа эти картины и книги оставили глубокий след. Большинство из них он помнит, как вы видите, до сих пор. Он только что подробно рассказал нам про американский боевик «Дьявол Нью-Йорка», который шел некогда у нас в Новом театре. Темой картины были ловкость и смелость убийцы негров Самюэля Одноглазого. Самюэля, видите ли, оскорблял тот факт, что на земле существуют негры, он изощренно преследовал их и уничтожал. Правда, обвиняемый Графф сообщил, что он пленился в этой картине не патологической ненавистью человека одной расы к человеку другой, а смелостью, отвагой и умением Самюэля добиваться намеченной цели. Но, несомненно, буржуазное мировоззрение оказало влияние на Граффа. Частенько он высказывался о наших сотоварищах китайцах так, что не оставалось никакого сомнения в том, что он считает себя выше их только потому, что он не китаец. Он не понимает их мыслей и чувств, он не хочет знать, как они живут и к чему стремятся. Для него достаточно того, что они китайцы. Омерзительная точка зрения!.. И в какой момент он поднял руку? Тогда, когда коммунисты города обратились ко всем советским людям с просьбой дать отпор нашим врагам, учиняющим провокации. Возникает вопрос: на чьей же стороне Графф? С кем он: с нами или с нашими врагами? Для меня несомненно: вольно или невольно, он с ними. Национальная рознь — яд, оставленный нам прошлым. Но, может быть, это случайное пятно на чистой душе Граффа? К сожалению, нет. Ведь Графф и физкультуру сумел превратить в помеху для дела. Разве он не знает, что советский физкультурник — застрельщик на производстве, передовой боец за промфинплан? Он физкультуру старался свести к голому спорту, ему наплевать было на то, что делается на заводе, его привлекали личные рекорды и удовлетворение личного тщеславия. Разве это облик молодого представителя рабочего класса в труднейшую минуту борьбы за новый мир?
Троян на минуту остановился. Он увидел в третьем ряду от себя Веру, ее разгоревшееся лицо, ее темные глаза, смотревшие то на него, то на Граффа, обежал взглядом собрание, русских, китайцев...
— Его самого никто не бил, вот он и не понимает! — воскликнула Матюшина. — Все с ним цацкались: «товарищ Графф да товарищ Графф!»...
— Товарищи, я еще не кончил. Посмотрите на подсудимого: он держится с большим достоинством. Со стороны может показаться: у нас торжественное заседание, мы чествуем героя, вот он сидит, радостный и веселый, внимая тому, как мы перечисляем его заслуги. Нет, Графф, у нас не торжественное заседание, а суд. Из темных глубин уходящего мира доносится ваш голос. На нас смотрит человечество, за нами следит оно с величайшей надеждой. Но не только поэтому мы должны быть безупречны, а прежде всего потому, что мы верим в новую правду, она наша, она единственная, только она — человечна. Только исповедуя ее, человек становится человеком. А вы, Графф, этого не понимаете... Размахнулись, ударили — и всё. А размахнулись вы на святыню: на братскую солидарность трудящихся! Инстинкт солидарности — естественный инстинкт рабочего класса. Отсутствие его в вас настораживает. Вы — человек другой социальной породы, вы нам опасны...
Во время обвинительной речи Графф неоднократно пожимал плечами и бросался к карандашу. Физкультурники завода поместились возле окон на высоких скамьях. Прямо против него сидел сапожник Мао, не сводивший с него глаз, китайцы-бочарники во главе с Сеем, правее китайцы-грузчики и работники многочисленных мастерских...
— Я не понял ничего из того, что наговорил здесь общественный обвинитель, — начал Графф, когда ему предоставили слово. — Картины какие-то он здесь вспомнил, еще что-то приплел, говорит «призраки ушедшего мира». Какое все это имеет отношение ко мне? Ей-богу, никакого. Просто, товарищ Троян работает в газете и любит много разговаривать. Столько наговорил по поводу того, что я ударил! Неужели уж человек должен до того себя воспитывать, что и ударить он никого не смеет? Конечно, драться без причины — плохо. Но у меня была причина: скверное настроение. Или, быть может, товарищ Троян думает, что у человека никогда не может быть плохого настроения и он всегда должен улыбаться на все четыре стороны? Я бы и русского ударил, если бы он полез. И вот все вы пришли сюда судить меня. А за что? Сами вы, что ли, никогда никого не били? Пришли судить за то, что ударил китайца. И добро бы еще сильно ударил, повредил, а то так... скобнул, чтобы только отвадить...
По залу прошло волнение, шопот, негромкие возгласы.... Графф старался понять, на чьей стороне зал. Трояну аплодировали, а ему нет. Может быть, еще зааплодируют? Нет, не аплодируют.
Святой Куст шел к ораторскому столику, багровый от жары и негодования. Он уперся руками в столик, точно этим прикосновением к реальному, осязаемому, простому хотел успокоить себя.