Звук этот ничего общего не имеет с деловитым стуком, который обычно слышится, когда дятел долбит кору дерева в поисках пищи. Сейчас он явно ее не искал, и звук мог означать какой-то сигнал или песню торжества.
Заметив меня, он некоторое время проследил за моим поведением и, найдя его довольно безопасным, несколько раз извлекал из усохшей части ствола этот странный звук.
Я подумал, что птицы, видя человека на дереве, меньше его боятся, чем тогда, когда его видят на земле. Он как бы делается обитателем их среды, и часть их страха, вероятно, поглощается усилившимся любопытством. Так, бывало, и в море во время ныряния я замечал, что рыбы иногда без особого страха с любопытством разглядывают тебя.
Но вот красноголовый дятел улетел, и я продолжил свое путешествие вверх по стволу. Наконец я добрался до ветки, на вершине которой провисали виноградные гроздья, начинавшие поспевать. Как эти гроздья завораживали взгляд: розовые, красные, особенно черно-лиловые, уже поспевающие!
Но добраться до них все еще было нелегко. Надо было пройти до конца ветки и уже там, ухватившись за виноградную плеть, подтянуть к себе эти гроздья.
У основания ствола я сел верхом на ветку и стал медленно приближаться к ее концу. Двигаться было не очень страшно, потому что земля была полностью скрыта зеленью нижних веток.
Добравшись почти до конца ветки, я осторожно приподнялся и схватил рукой верхнюю ветку, которая здесь довольно близко подходила к ней. Я почувствовал, что стою достаточно устойчиво; мои босые ноги упираются в слегка пружинящую ветку, а руками я держусь за верхнюю. Поверив в достаточную устойчивость своего тела, я потянулся одной рукой к виноградной кисти и дотянулся до нее с великим трудом. Она сопротивлялась, пружинила, и мгновеньями казалось, что рука, которой я держался за верхнюю ветку, вот-вот не выдержит, и я, сорвавшись, полечу вслед за изогнутой, как тугой лук, виноградной плетью. В конце концов я подтянул ее к себе, и вот перед самым моим лицом покачиваются гроздья винограда, на которые я, облизываясь, любовался с земли.
Но теперь обнаружилось новое препятствие: обе мои руки были заняты. Одной рукой я продолжал держаться за верхнюю ветку, а другой напряженно удерживал все еще старающуюся оттянуться виноградную плеть.
В отчаянье я наклонился и стал выкусывать из гроздей наиболее спелые виноградины, хотя было это очень неудобно, и иногда в рот попадали вместо зрелых совсем зеленые.
Наконец я догадался подтянуть виноградную плеть к верхней ветке и, продев в нее правую руку (мгновенье дикого страха), снова схватился за ветку, и моя левая рука теперь была свободна.
Я выщипывал из сочных гроздей самые спелые виноградины и отправлял их в рот. Я торопился, чувствуя, что ноги мои уже подрагивают от напряжения и правая рука, вцепившаяся в ветку и еще держащая в локтевом сгибе туго натянутую виноградную плеть, тоже начинает уставать.
Но какое это было блаженство есть недозрелый виноград, пахнущий так, как может пахнуть только «изабелла», чувствовать, как сладостно проскальзывает в горло его кисло-сладкая плоть, слышать, как звучно шлепаются на листья ореха выплюнутые шкурки виноградин, прислушиваться к далекому звону колоколец коровьего стада, к гулкому биенью в тишине собственного сердца. Не знаю, сколько длилось это блаженство, но его внезапно оборвал грубый окрик:
— Ты куда залез?! Сейчас же слезай!!!
На гребне горки, с которой начиналась котловина Сабида, стоял дядя Кязым.
До сих пор не могу понять, почему я так испугался его голоса. В ужасе, что я застигнут на дереве, я бросился слезать с него. Когда я отпустил виноградную плеть, она с шумом вырвалась из моих рук, и виноградный дождь, хлопая по листьям, посыпался вниз.
Мой панически быстрый обратный путь сопровождался несколькими выкриками его, которые я не мог разобрать за шумом моего спуска. По-видимому, он мне кричал, чтобы я спокойнее спускался, но я не расслышал его слов.
В тот вечер я услышал от дяди самую приятную похвалу, которую я когда-либо слышал в свой адрес. Он сидел в кухне перед очажным огнем и, кивнув в мою сторону, сказал маме:
— Этот твой сегодня на такое дерево взобрался, куда ни один горожанин не посмел бы, хоть соберись они гурьбой под этим орехом…
Мама, конечно, стала меня ругать, но я был счастлив, что дядя Кязым, обычно такой насмешливый, меня похвалил.
* * *
Я вспоминаю дождливый вечер сорок второго года. Мы сидим и ужинаем у горящего очага. Дяди нет, он мобилизован рубить дрова. Вдали от дома, на самом косогоре, нависающем над котловиной Сабида, лают собаки — наши, соседские. Но мы на это не обращаем внимания, мало ли что собаки могут учуять в котловине Сабида
— Ша, — вдруг говорит тетушка и, перестав есть, прислушивается к ночной темноте, к распахнутой двери кухни.
Мы перестаем жевать и прислушиваемся вместе с ней, но ничего, кроме шума дождя, отдаленного лая собак и еще более отдаленной, где-то там за перевалом, артиллерийской канонады, ничего не слышим. В распахнутой двери стоит тетушка и, неподвижная от напряжения, прислушивается к чему-то.
— Вроде что-то послышалось, — говорит она и, возвратившись в кухню, усаживается за наш низенький столик. Все продолжают есть.
— Ша, — вдруг снова она останавливает нас и теперь выходит на открытую веранду, — вроде чей-то голос слышится…
Мы снова перестаем жевать и прислушиваемся к ночи. Но ничего, кроме шума дождя, лая собак и отдаленной канонады с перевала, нельзя различить.
— Вроде чья-то корова мычит, — говорит тетушка, но мы ничего не слышим. У тетушки самый острый слух.
Мы все, нас четверо детей, выходим на веранду и слушаем. В кухне остается только дедушка.
Сначала мы ничего не слышим, но через некоторое время, когда собачий лай становится едва различимым, собаки побежали вниз к котловине Сабида, мы слышим, до нас доносится жалобное мычание:
— М-му-уу!
— Чья-то корова застряла в лесу, — говорит тетушка, — видно, ее широколапый терзает…
Мы снова прислушиваемся. Сквозь порывы ветра шум дождя то усиливается, то слабеет. В свете молнии я замечаю в соседнем доме одинокую фигуру нашей двоюродной сестры Лилиши. Она тоже стоит на веранде и слушает ночь. Мать и отец ее давно умерли, единственный родной брат ее Чунка, служивший где-то на западной границе, видимо, погиб, от него нет ни письма, ни весточки с начала войны.
Мы снова прислушиваемся к ночи. И теперь вдруг отчетливо доносится жалобное, как бы зовущее людей:
— М-му-уу!
— Вернули бы мне молодость хоть на день, — говорит из кухни дедушка, — я бы показал широколапому…
— Да помолчи ты! — отмахивается от него тетушка, и мы снова прислушиваемся к ночи, к шуму дождя, сквозь который снова доносится:
— М-му-уу!
— Пропала, бедняга, — говорит тетушка, — как жаль, что хозяина нет…
Она имеет в виду не хозяина коровы, а своего мужа дядю Кязыма. Он бы обязательно спустился с ружьем и, наверное, убил бы медведя, но его сейчас нет дома, он в селе Атара рубит лес. Я представляю себе, как в эту жуткую темень, дождь дядя спускается с ружьем в котловину Сабида, и мне становится не по себе. Я чувствую, что я бы ни за что не осмелился это сделать: ночь, жуткий дождь, крутая тропинка, ведущая в котловину, и там где-то в глубине ее разъяренный медведь убивает корову…
Из козьего загона, он отсюда не виден, доносится бряканье колокольца и глухой шум. Уж не напал ли кто на коз?
— Беспокоятся, чуют… — говорит тетушка, глядя в темноту.
— Эгей, Адгур, — кричит тетушка в темноту, — вы что-нибудь слышите?!
Она кричит в сторону дома Исы, одного из братьев мужа. Там сейчас живут только брат и сестра. Остальные — отец, мать, старшая сестра — все умерли от туберкулеза. Болен и Адгур, и только Зарифа, его сестра, не тронута болезнью.
— Слышим, слышим! — кричит оттуда Зарифа. — Корова из котловины Сабида.
— Ваш скот на месте? — кричит тетушка в темноту.
— На месте, на месте! — доносится голос Зарифы.
— Эй, вы, что там случилось? — кричит тетя Маша, услыхав перекликающиеся голоса.
Тетя Маша со своим семейством живет в низинке, недалеко от родника, и туда звуки, доносящиеся из котловины Сабида, не доходят.
— Чью-то корову терзает широколапый, — кричит тетушка Нуца, — ваш скот на месте?
— На месте! На месте! — хором вместе с тетей Машей отвечают ее дочери.
На несколько минут все смолкает, и только слышен шум дождя и далекая с перевала канонада. Потом снова из козьего загона доносится лихорадочное бряканье колокольца и шум встревоженного стада.
— Боятся… чуют… — говорит тетушка. Потом козы смолкают, и из котловины Сабида снова доносится мучительный рев:
— М-му-уу!
— Да что это он так долго с нею возится? — говорит Ремзик, самый младший из нас.