Диспетчер поднимал в руках велосипед, напоследок потряс им над головой — он глухо задребезжал застоявшимся, ржавым железом — и бросил вниз, за корму баржи. Несколько секунд бугристый поток нес машину на себе, приноравливаясь, прихватывая поудобнее, разворачивая то рулем вверх, то колесами, и она исчезла.
Капустин остался один. Сброшенный велосипед отменил его рыбалку; почудилось, рыба вовсе ушла и не сегодня вернется, темное ложе реки занято ржавым велосипедом, течение вертит и вертит колеса, распугивая рыб. Грусть коснулась Алексея еще на горе: пойма выкошена, сено сложено в округлые стожки, их много, особенно много по обильному травами году, в обнаженных лугах сквозит знакомая с детства печаль, первое, еще в глубинах лета, обещание осени, внезапная пустота, будто небо и земля разомкнулись принужденно, сиротски, небо устремилось выше, а земля притихла, страдая болью, голизной, еще не приноровясь к ней. Теперь всякий день покатится к осени, в знойном, неподвижном летнем дне откроется что-то прощальное, чему и слова не найдешь: ровные стожки на пойме — это уже зимний запас, самый первый, до зерна, до картофеля, до белого груздя, даже и до дров, для которых, пока не убран хлеб, не допроситься машины. И Цыганка вспомнилась виновато, представился мокрый, в облетающих листьях сад, гора сбитой, с грехом пополам собранной антоновки в амбарчике, корзины, наполненные на треть, — больше Цыганке не поднять. Мысль скоро оставила родной дом, скользнула к ферме, к Саше Вязовкиной, которая долго еще будет перебегать плотину под холодными дождями, потом скотину перевезут в деревню, дороги Саши укоротятся, пролягут в грязи, в ночных, никем еще не хоженных сугробах.
Она оставила велосипед на плотине: Капустин видел на руле и на раме не темные пальцы ее свекра, а заботливые руки Саши, видел, как она ведет машину по доскам. Но зачем Саша бросила ее?..
Он думал об этом и ночью, спускаясь к реке под ворчливое громыхание грозы и заряды ветра, которые прогнали из амбарчика Катю. Перейдя безлюдную плотину и укрывшись под каменным устоем, Капустин слушал не гул падающей воды, а ее близкие шорохи, тихие всплески обратного течения у берега, ощущал прохладное дыхание реки и в какую-то минуту, ничем не отличимую от других, словно внушенную, назначенную ему, забросил снасть недалеко, не дал блесне глубоко погрузиться; сразу повел ее обратно, и у самого берега ударил судак. Растерявшись, Капустин не подсек его, а выбросил на камни и сам упал на колени, суматошно, как новичок, отталкивая его от воды и стараясь ухватить. Уже схваченный под жабры, судак резкими, изгибистыми рывками пытался выломиться из пальцев, и Капустин унес его подальше от воды.
Бросал долго и без толку, уходил в «тихую», потом вернулся сюда, где на кукане у камней ворочался его судак. Рассвело, и открылась река. На ряжах никого. Прошли доярки. Саша не окликнула его, может, не приметила под устоем, на камнях, а может, и простилась уже с ним таким странным способом: приволокла велосипед — под полный расчет, — теперь и с Вязовкина грех снят и они квиты.
Капустин забрасывал ожесточенно в одну точку, хотел переупрямить реку, требовал, чтобы рыба пришла туда, куда велит он; обманывал себя, что все к лучшему и такое прощание с Сашей тоже; не о чем им больше толковать, сыновьями она похвалилась, повидала Катю, машину вернула — они и правда квиты. Домой он побрел не плотиной, решил вернуться с первым паромом.
За «тихой» по берегу, отталкивая рукой ветки ивняка, спешила навстречу Саша в темном халате и в платке, повязанном тесно, в обхват лба.
— Слыхал, чего свекор учудил?! — Веселое удивление было в ее голосе. — Машину твою с плотины сбросил. А ты с рыбой!.. Никто не лавит — один ты. Ну, покидай, Алеша, а я поворожу тебе на счастье. — Она взяла у Капустина кукан. — Подох. Теперь ему в воду нельзя, на травке полежит.
Капустин хмуро оглянулся на Сашу, заметил, как изменилось выражение ее лица, сделалось озабоченным, несчастливым, как нездорово обозначились мешки под глазами; ощутил вдруг и то, как изматывающе трудно досталось ему недавнее, воображаемое расставание с Сашей, и понял, что бросать он не будет.
— Накидался, хватит! — Он сел рядом с Сашей на расстеленный халат, справляясь со стеснявшими его неловкостью и волнением. Он озирал реку, никем не занятые ряжи под электростанцией. — Был я на плотине, когда Прокимнов бушевал. Ты машину привела?
Саша не ответила.
— Ты! Шла доить и притащила. Больше некому.
Она взглянула на Капустина пытливо и незащищенно: что он думает о ней, об Иване, об их жизни?
— Иван велел, — ответила Саша тихо, на одном выдохе. — Пришли когда с мальчиками от реки, он на чердак слазил… Грохнул машину вниз: отдашь! «Отдашь — и концы!» — повторила она слова мужа. — Повздорили вы на реке? — Капустин покачал головой. — Я сразу не повела, так он с кулаками, — призналась Саша с извиняющей мужа улыбкой. — Он характером в отца: то ему все нипочем, избы не видит, хоть святых выноси, а то делай, как он велит, все не по нему, даже и пол я не так мету. — Спохватилась, что говорит нехорошо о муже, и поправилась: — Трезвый он меня никогда не ударит.
— Что же ты ее на плотине бросила? Притащила бы сюда, мы б ее Мите отдали.
— Уже ты парню надавал добра! Бегает, хвалится! — ревниво сказала Саша. — Не потакай, пусть не христарадничает, а то он со всех сбирает, будто задолжали ему. Я своим не позволю к чужому руку тянуть!..
Что-то неспокойное открылось в ее душевной жизни, тайная, прежде времени пробудившаяся тревога о судьбе сыновей, домашняя маета.
— Я подошел, а там уже чуть не драка, — объяснил Капустин. — Сказать, мой велосипед, не поверят: не с неба же упал. Надо объяснить, откуда он на плотине, а как? Я помню, как ты за отца переживала.
— Помнишь! — благодарно откликнулась она. — Ты все помнишь? — Саша не ждала ответа, ей и кивка не надо, только бы не отказался. Она потянулась к его руке и сжала ее.
— А ты? — Он старался не показать волнения. — При трех мужиках в избе чего тебе пустяки помнить?
— Ничего не забыла! — воскликнула она. — Всякое слово помню, будто не было у меня в жизни другого праздника… Ну, не дура баба! — Саша не ощутила отклика в оробевшей руке Капустина и вздохнула. — Мог бы чего придумать, мужики поверили бы, что твоя…
— Я стараюсь говорить правду.
— Всякий день правду? И жене правду?
— До этой поры не лгал.
— Все без утайки? Вот так! — Она открыла ладонь с напряженными пальцами.
— Утайка не ложь, — ответил он не сразу. — Надо щадить друг друга.
— И утайка — ложь, сам знаешь, — Саша не убрала ладони, только пальцы расслабились, рука словно просила чего-то.
— А как же с отцом? Ты на все была готова, только бы выгородить его. Хоть и неправдой.
— Что же, он и мертвый не заслужил? С ним при жизни не по правде, а мне его и мертвого не пожалеть! Как же он меня баловал, Алеша! Бывало, гладит по голове и приговаривает: «Свашенька, свашенька, высватай мне Сашеньку!..» Я слова этого еще не знала, что оно значит: свашенька, — а вот запомнила, как ласковый гром по весне. Потом-то уж он перестал, то ли жизнь одолела, то ли меня лаской портить не хотел, мне ведь жить. Мать, бывало, обижалась: не хвались, мол, может, ее и сватать не станут, рудая она у нас, беленькие и черненькие вперед рудых идут, их раньше разбирают, смотри не сглазь… — Она вдруг спохватилась. — Охота тебе пустяки слушать! — Накрыла рукой рот и подбородок, закаялась болтать, а янтарные глаза смотрели доверчиво и с надеждой, ждали, что он ответит какой-то ее неудовлетворенной потребности.
— Мне интересно, Саша. Я благодарен, что ты говоришь со мной как с близким человеком.
Он произнес эти важные для Саши слова ровно и скучно, остерегаясь обнаружить нежность, прихлынувшую из глубины времени, нежность, которой он так опасался, а Саша ждала, не скажет ли он еще чего, не потеплеют ли его серые холодно-участливые глаза.
— Капустин… Капустин… — проговорила она тихо и качнулась несколько раз, скорбно сведя подвижные губы. — Отец знаешь как матери отвечал? «Рыжая — значит, огонь! Не одного спалит». И тут мимо, просчитался… — Она ждала, что Алексей возразит, поспорит шутки ради, по заведенному у людей обыкновению, а ему пришел на память высокий, сухожильный Вязовкин, с недоброй, скорой, опережающей мысль рукой, с глазами, белыми от злобы; трудно было представить нежное прикосновение этой руки к голове маленькой Саши. — Он, когда я сказала, что со мной двоюродный брат сделал, убивать того кинулся. Попутки не дождался, побежал в район грейдером, до леса бежал, до Раменок, а оттуда повернул. Долго молчал в избе, а потом сказал, вроде и не мне, а неживой матери: «Посадят меня, а Сашу нельзя сиротой бросить — пропадет. — Рукой махнул: — Девкой меньше, так бабой больше. Валяй, в паспорт не запишут». И ни слова, все. Смотрит мимо, молчит, будто и на меня вину положил. На двоих разделил, поровну. А может, правда, она и на мне?