— Доказано ли? — спросил я. — Блохи живой, говоришь, не нашли, а это вовсе не доказывает, что нет таких планет, которые не только блохами, но более умными, чем мы с тобой, людьми заселены. Не нашли — не доказательство.
— Я так понимаю, — снова вмешался старик Руль, — коль польза тебе прямая от веры, то какие же еще нужны доказательства? Польза, друг, — самое что ни на есть существенное доказательство, никто от него не отвернется, каждый признает.
Я с благодарностью и уважением посмотрел на старика — он за несколько минут ухватил то, до чего я дозревал в течение многих месяцев: «Нуждаемся в этой гипотезе».
— И все-таки польза от пустого места, как хлеб из воздуха, — не растет, Михей Карпыч, — возразил Пугачев.
— Ты сказки об Иване-царевиче слышал в детстве? — Руль строго нацелился своим твердым носом в бригадира. — Ивана-то царевича нет и не было, место пустое, а, поди, слушал, радовался, на ус мотал, на пользу шло. Там, может, польза и не корыстна, здесь покрупней, потому что и бог мыслится куда крупнее Иванушки-дурачка.
— Внушением лечат людей, — подсказал я. — Нет у тебя здоровья, а тебе внушают — есть, ты излечиваешься. Польза, а ведь при недомыслии ее можно и отвергнуть — из пустого-де места польза-то.
— То-то и оно, — подтвердил Руль.
— А помнишь, отец, деда Костыля? — спросил один из Рулевичей.
— Ну помню.
— Сам говорил, что сволочной старикашка, до самой смерти норовил на чужом горбу проехать. А ведь как он в бога-то верил.
— Верно! — восторжествовал Пугачев. — От веры в бога Костыль в добрые законы верить не стал.
— Да полноте! Костыль ни богу ни черту не верил. Себе одному, да и то раз в неделю, по пятницам. Мало ли кто притворяется верующим. Вот и Митька Гусак, когда торговал, честным и чистеньким, должно, притворялся.
— А как же иначе, — подтвердил Митька. — О честности очень даже часто вежливый разговор с покупателем вел. Даже чуть не плакал, так иной раз себе нравился.
— Но история-то что говорит? — запальчиво взорвался Гриша Постнов. — По истории-то видно, какую пользу приносила религия!
— Я в истории не шибко плаваю, — отмахнулся Руль.
— Не плавай, а сообрази, — сердито ухватился Пугачев. — Многие тыщи лет люди в бога верили. А раз вера к доброму ведет, то почему она за эти тыщи лет зло так и не расхлебала?
— Откуда тебе известно, что творилось бы сейчас в мире, если бы люди не знали религии? — спросил я. — Может, давным-давно друг другу глотки перегрызли бы.
— Бог спас, выходит?
— Возможно, и спас… от многого.
— Эх! — Пугачев с силой шлепнул по колену. — Кончим лучше эту панихиду! Конца ей не видно, а работа не ждет. — Повернулся ко мне: — Из Москвы убежал, ради веры жизнь на кон поставил, не укладываешься ты у меня в башке, странный, вроде лошади с рогами.
— Нет, не странный! — вскричал Гриша. — Опасный он! Ему такое привалило — институт кончил, ученым человеком стал, а для чего? Чтоб ловко тень на плетень наводить. Опасный! Заразу несет, мы эту заразу хлебаем!
— Уж и заразу, — усмехнулся Руль. — Брезговала свинья гусем, потому что рыло не пятачком.
* * *
В первые дни в Красноглинке я забыл свою сказку. Сейчас она вновь явилась ко мне.
Говорят, что ныне море Галилейское лежит среди утомительно-красных скал, и солнце немилосердно раскаляет их; воздух там сух и горяч, и кремнистая земля давно уже не плодоносит. Но когда-то ручьи там сбегали по мягкому дернистому ложу, северные сосны росли в обнимку с пышными олеандрами, могучие смоквы роняли плоды, прохладная тень покрывала цветущую землю, и на бирюзовую гладь озера стаями опускались розовые фламинго.
И было море Галилейское богато рыбой. И жили по его берегам рыбаки в плоских хижинах из камня, где дверь одновременно служила и окном.
Сказка приходит ко мне вечерами. Я растягиваюсь на своем матрасе, дожидаюсь, когда из-за занавески донесется шепот тетки Дуси. Закрываю глаза и пытаюсь представить рыбацкое поселение Капернаум. Для того времени это было такое же глухое место, как Красноглинка.
Ребристые, из сырого камня стены, густой колючий кустарник по скалам, крутые тропинки, галечная отмель и зеленые валуны в воде. Вдоль берега растянуты сети. Поплескивает волна, тянет ветерком с озера, пахнет рыбой, солнце прячется за лесистый холм.
Прямо на теплом галечнике возле воды расположились рыбаки, одни сидят, поджав босые ноги, другие лежат. Все окружили узкоплечего человека.
Он однажды тихо появился здесь на берегу. Симон, сын Ионы, и Андрей, брат его, выбирали из сети рыбу. Он глядел на них и молчал, и тогда Симон, старший из братьев, спросил:
— Кто ты, прохожий?
И он ответил:
— Идите за мной, ловцы рыбы, ловцами человеков сделаю вас.
Был он худ, пропылен, но обожженное солнцем лицо покойно и в глазах озерная синь. Симону, старшему из сыновей Ионы, понравился пришелец, и он пригласил его к себе в дом.
Он называл себя Сыном Божьим, звук его голоса вливал мир и покой в душу. С его появлением больная теща Симона встала с постели.
Темнеет озеро, тянет ветерком, пахнет рыбой, он говорит:
— Не больше ли душа значит, чем пища, не изящнее ли тело, нежели одежда? Взгляните на птиц небесных: они не сеют и не жнут, ни амбара, ни житницы не имеют, и, однако же, отец наш небесный питает их. Взгляните на полевые лилии: не трудятся, не прядут, а между тем Соломон во всей славе не был так великолепен. Не заботьтесь о завтрем: завтрашний день позаботится сам о себе. Каждому дню достаточно своей заботы.
Льется голос, все пьют слова, пьют покой, и каждому начинает казаться, что жизнь проста, сложной она выглядит потому, что замусорена суетой. Люди сами себе выдумывают страдания.
«Но заботьтесь о завтрем». Как часто мы живем только для будущего — сегодня суетимся, чтоб прожить завтра, завтра вновь суета, чтоб прожить послезавтра, и так без конца. Настоящее исчезает для нас, не видим его, не можем им насладиться, порадоваться, полюбить, собственно, не живем, а суетливо мчимся навстречу смерти. А оказывается: «Каждому дню достаточно своей заботы». Очнитесь, люди!
Я лежу с закрытыми глазами, тетка Дуся в двух шагах от меня, здесь — в двадцатом веке, здесь — в глубине России, красноглинская старая баба жалуется ему о своем старушечьем. Ему, учителю с моря Галилейского!
Я лежу с закрытыми глазами, слушаю шуршащий Дусин голос, вижу далекое — его берег, его учеников.
Симон, пожалуй, первый из его учеников. Не юноша, а муж, зрелый характер, трезвая голова, не сразу верит в притчи о «птицах небесных», туго соглашается, но, согласившись раз, стоит уже крепко. Учитель ценит эту крепость, называет его «Кефа», что по-арамейски означает «камень». Впоследствии его переиначат на латинский лад «Петром».
Открыв рты, пожирая учителя глазами, слушают сыновья самого богатого рыбака в поселке Зеведеи — Иаков и Иоанн. Они верят всему, они возмущаются любым сомнением, дети юга — разумеется, экспансивно, шумно, с горячим негодованием. Учитель зовет их с ласковой усмешкой: «Сыновья громовы». Младший Иоанн — совсем еще мальчишка, глубинный румянец под смуглой кожей, ровные, сросшиеся у переносицы брови, влажно поблескивающие глаза, темный пушок над пухлыми губами.
Запрокинув голову, собачьи преданная, с выражением скорби и счастья, боли и наслаждения, сидит у ног учителя Мария, девка из Магдалы, городишка, что стоит ниже по берегу. Мария Магдалина была недавно «одержима бесами», часто падала на улицах и билась с пеной на губах. От голоса учителя становится покойно больным. Благодарная Мария сидит у его ног, преданно смотрит снизу вверх.
Иногда приходит послушать учителя некто Матфей. Он, пожалуй, самый старый знакомый учителя, встречался с ним еще до того, как тот появился в этом поселке на берегу моря Галилейского. Матфей — мытарь, ездит из селения в селение и собирает подати, служба неприятная, но она научила его ловко обращаться с каламом — писчей тростинкой. Сейчас Матфей сидит в стороне, молчит, слушает. Он заговорит уже после смерти учителя, подробнее других изложит на пергаменте историю пророка из Назарета.
И еще один всегда присутствует на сборищах — Иуда. Он дальний, не из Галилеи, откуда-то с юга, из города Кариота, сын некоего Симона. Иуда деятелен и услужлив. Если какой-то богатый галилеянин пожелает дать денег учителю, чтоб тот роздал их нищим, то едет получать эти деньги Иуда. Он же и передает их тем, кто нуждается. Иуда — кошель учителя, что-то вроде казначея при молодой общине.
Прежде чем уснуть, я мысленно строю незримый мост через века и земли, из сегодняшней Красноглинки в древнюю Галилею.
Ноет натруженное на крутой глине тело, растекается по суставам покой. Я не думаю о своем завтра, оно меня нисколько не тревожит. «Завтрашний день позаботится сам о себе».