— Ты здешний?
— Как вы понимаете здешний? — и снова будто испугался, горячие глаза внимательно следили за Ольгой.
— Олесь — это по-белорусски. И выговор у тебя наш.
— Я с Полесья.
Ольга усмехнулась.
— Везет мне: муж мой тоже с Полесья. На фронте где-то.
Парня немного смутило, что женщина так сказала о муже и о нем — «везет». В чем «везет»? Но то, что муж ее фронтовик, в какой-то степени сближало их. Может, поэтому он спросил:
— У вас нет хлеба? Если бы я съел хлеба... знаете... я окреп бы.
Ольга провела застывшими руками по карманам пальто. Ничего не было. Как она могла забыть, что заберет из лагеря изголодавшегося человека? Что он может подумать о ней? Почему-то показалось вдруг очень важным, чтобы он не подумал о ней плохо. Она объяснила:
— Все забрали фашисты проклятые. Как волки. Продукты прямо с корзиной забрали, все до крошки. И золото...
От слова «золото» глаза у юноши расширились. А Ольга уже не могла сдержаться, у нее была своя логика, своя мера ценностей и — главное — свой, базарный язык:
— Я за тебя золотом заплатила. Думаешь, так отдали бы? Ого! Держи карман шире! Такие живоглоты! На всем заработать умеют!
Парень страшно смутился, даже глаза потухли. Или, может, неудобно было ему смотреть на эту женщину, заплатившую за него, такого жалкого, золотом?
— Зачем? — прошептал он.
— Что зачем? — не поняла Ольга.
— Зачем я вам? Я ничего не умею делать.
— Научишься! — уверенно заключила Ольга. — Были бы руки да голова. Есть захочешь — всему научишься.
Ольга плюнула бы тому в глаза, кто сказал бы ей, что словами своими она заставляет юношу страдать не меньше, чем от холода и голода. А между тем это было так. К физическим мукам он привык, понимал их неизбежность — сам же писал о зверствах фашистов — и готов был к смерти, другого выхода не видел. Но чтобы его продали за золото молодой красивой женщине — о таком и не снилось, и вообразить не мог ни сам он и никто в армейской редакции на фронте. Правда, тут, в лагере, он узнал: случается изредка, что пленного отдают жене, матери, но у него жены не было, а мать далеко. О том же, что могут человека продать чужой женщине, никто не говорил. Безусловно, любой пленный посчитал бы за счастье такое спасение. Он поначалу тоже очень обрадовался. Но теперь от того, что услышал, радость померкла, возникли новые душевные муки: его, знавшего еще совсем недавно только один плен — своих возвышенных мечтаний, теперь продают, как невольника, раба. Чего доброго, патрицианка эта может и перепродать его с выгодой для себя.
Неизвестно, как пошел бы разговор дальше, если бы их не нашла Лена. Прибежала, запыхавшись, и тут же набросилась на Ольгу:
— Посадила человека на мерзлую землю! Сама небось не села. Пусть бы нагрела место своей толстой... — Лена, всегда отличавшаяся деликатностью, не постеснялась при незнакомом парне сказать такие грубые слова. Она подняла пленного с земли, отчего тот опять страшно смутился.
Ольга понимала, из-за чего Лена злится, и не обиделась, даже засмеялась, коротко попросила:
— Не злись, Леночка. Не было же того. А этот так понравился мне! Ты посмотри, какой он, — краснеет от каждого слова, как девочка!
Лена, не слушая Ольгу, не отвечая ей, взяла пленного под руку и повела в сторону города, на знакомую ей тропинку. Ольге не понравилось, что Лена так бесцеремонно захватила освобожденного, будто это она выкупила его, появилось знакомое чувство собственницы: «Моего не трожь!» Но она понимала, что глупо ссориться с Леной в присутствии этого парня, почему-то при нем ей захотелось быть доброй, по-человечески красивой.
— Ты хотя бы накормила человека? — все еще сурово спросила Лена.
— Так все же забрали, гады. С корзинкой. С рушником.
Тогда Лена остановилась и достала из-за пазухи теплую краюшку хлеба и луковицу.
Олесь, забыв о только что пережитых душевных муках, выхватил из ее рук хлеб и тут же жадно вгрызся белыми зубами в корку. Глотал не жуя.
— Ешь луковицу, — сказала Лена, — в ней витаминов много.
Откусил лук, и из глаз его полились крупные слезы. Они понимали, что не только от лука эти слезы, от лука так не плачут. А ему, наверное, было легче думать, что от луковицы, он пытался даже улыбнуться своим освободительницам. Но они старались не смотреть, как он ест: известно — голодный человек ест не всегда красиво.
Лена тяжело вздохнула.
Ольга, упрекая себя, думала с новой для себя ревностью, что Лена проявила большую практичность — не забыла, что освобожденного нужно накормить, иначе можно не довести, не близко от Дроздов до Комаровки.
Запыхавшись от еды, как от тяжелой работы, Олесь спросил у Лены:
— Ты искала кого-то другого?
Лена кивнула.
— Утром расстреляли шестерых. Перед строем. Они хотели убежать... как будто...
Ольгу снова ревниво задело, что они так, сразу, сошлись, Лена и он, этот выкупленный ею парнишка, что с Леной он, ингеллигентик, сразу на «ты», как с давней знакомой.
Ольга вошла в дом и на кухне затопала смерзшимися сапогами, обивая снег, подышала на окоченевшие руки. Не открывая двери в комнату (услышала, что к ним притопала Светка и звала маму, — не простудить бы ребенка!), сказала громко, чтобы услышал жилец:
— Настоящая зима. Это же надо — так рано. Как на го́ре...
— Кому на горе? — спросил Олесь и позвал малышку: — Светик, иди сюда, а то Дед Мороз отморозит пальчик.
Но девочка барабанила кулачками в двери и требовала:
— Дай, дай! — что означало: «Дай маму!»
Ольга притихла, застыла с поднятыми руками, развязывая платок, прислушалась. Ей показалось, что голос парня послышался не оттуда, где надлежало быть больному, — не из спальни ее родителей с их широкой, деревянной, занимавшей половину тесной комнатки, кровати, а где-то ближе, сразу за дверью, в «зале», где топала Светка.
Ольга сбросила холодное пальто, осторожно приоткрыла двери в «зал» и от удивления не подхватила, как обычно, Светку на руки. Олесь стоял перед зеркалом большого, красного дерева, шкафа и брился.
Его военную гимнастерку, рваную, грязную, она обдала кипятком, чтобы убить вшей, выстирала, выутюжила, пока он лежал без сознания, и без его разрешения продала на толкучке, рассудив, что военное ему теперь не нужно, более того — ходить в нем по городу опасно, выбросить же жалко, у нее ничего не пропадало зря. Когда больной пошел на поправку, Ольга дала ему одежду мужа, но при ней Саша еще ни разу не одевался.
А сейчас он стоял перед зеркалом в желтых башмаках, в черных мужниных брюках, в белой сорочке, которая была так велика ему, что казалось, там, под сорочкой, нет тела, один воздух. Да и вообще весь он точно светился белизной — сорочкой, смертельно бледным лицом, белыми волосами. Не сразу она сообразила, что такой неземной вид у него не только оттого, что исхудал, совсем высох, бедненький, но и от света, падавшего из окон через тюлевые гардины. Ночью выпал снег, и сильно подморозило. Неожиданная зима в начале ноября. Снег покрыл землю, осеннюю черноту ее. Ольге с самого утра казалось, что снег прикрыл всю грязь, весь ужас, какой сотворили на земле люди. Оттого и был ангельский вид у жертвы этого ужаса.
Олесь смущенно и виновато улыбнулся ей:
— Прости, я взял бритву без разрешения... твоего. — Он говорил ей уже «ты», но каждый раз как бы конфузился при этом.
Ольга сразу взволновалась, встревожилась:
— Зачем ты встал? Нельзя же тебе еще. Такой слабенький, — мог бы потерять сознание, упасть... с бритвой... А. тут ребенок...
— Да нет, ничего, как видишь, стою. Вначале голова кружилась.
— Не лежится тебе...
— Праздник же сегодня, Ольга Михайловна.
— Какой праздник?
— Как какой? — удивился и как-то странно опешил и растерялся парень. — Великого Октября... — Ему даже представить было трудно., что кто-то из советских людей мог забыть об этом празднике, где бы ни встречал его — на фронте, в оккупации, в лагере пленных, Его страшно потрясло, когда Ольга равнодушно протянула: «А-а...» — и занялась малышкой, подхватила на руки, вытерла ей носик подолом юбочки.
Не заметила Ольга, каким он сразу стал, опустив руку с бритвой, бледный, внезапно обессиленный — кровь ударила в голову, зашумела в ушах. Но у него хватило силы положить бритву на стол, рядом с блюдцем, где помазком вспенивал малюсенький кусочек мыла. Прозрачно-бледные, впалые щеки загорелись болезненным огнем — не пунцовым, фиолетовым каким-то.
— Нельзя так, Ольга, нельзя!
А она уже и забыла, о чем речь, и не поняла сразу:
— Что нельзя?
Олесь шагнул к ней, резко поднял руку, но только мягко и ласково дотронулся до ребенка.
— Нельзя забывать о том, что для нас самое дорогое. О празднике нашем самом великом и... обо всем, за что воевали наши отцы... Нельзя! За это отдали жизнь лучшие люди рабочего класса... Ленин... Что у нас тогда останется? За что будем воевать с фашизмом? С чем пойдем в бой?.. Что останется ей, если мы обо всем этом забудем? — протянул он руку к девочке, а той показалось, что он зовет ее к себе, и она потянулась к нему от матери...