— Ты навсегда в рыбаки записался?
— Я в училище поступлю.
— В ПТУ?
Они в четыре руки растягивали леску, мальчик замер и разочарованно посмотрел на Капустина.
— В военное. Десантником буду и радиотехником.
— В деревне не останешься — не по душе?
— Чего тут всем толкаться? — сказал Митя рассудительно. — Отслужу, когда-нибудь приеду, председателем колхоза буду.
— А вдруг не выберут? Как еще проголосуют.
Митя смотрел серьезно, он все обдумал и взвесил и верил в свою звезду.
— Чего меня не выбрать? Лучше не найдут.
Вечер Капустин провел в нетерпении, объявил, что из-за него никому нет покоя, и улегся до полуночи в амбарчике. Не спал, опасался, что скрипнет дверь прихожей, желтый свет упадет на траву и деревья — и, вглядевшись в дорожку, запомнив ее изгиб, Катя закроет дверь и, оступаясь, побредет к нему.
Им надо уехать. Еще ничего не случилось, не должно, не может случиться — надо уехать. Мысль возникла внезапно и принесла облегчение, о Саше подумалось с сожалением, прощально и виновато: ей и не скажешь, почему он уезжает до срока. И Кате не объяснишь, но Катя не в убытке, он и уедет-то ради нее, а Саша останется одна. Одна! Капустин готов был жестоко насмехаться над собой и над этой самонадеянной иллюзией: отчего одна, если в избе ее ждут сыновья и муж? Но в душе, тревожа, жило тщеславное чувство, что все-таки одна, одна и всякий день ждет его. С грустной, освобождающей мыслью об отъезде он будто вынырнул из забытья: в темноте обозначился почти квадратный выруб двери, медлительное, глыбистое движение облаков между яблонями, он услышал собачий брех и ворчливый гул ночного самолета.
К полуночи он уже был на пойменном берегу и бросал снасть вслепую, заученно, без особой надежды. Ближе к рассвету подсек судака и в недолгое время вывел на берег еще двух. К этой поре берега стали оживать, кто-то появился и на ряжах, а кто, не разглядеть, поодаль, на струях открылись приякоренные лодки, выполз откуда-то Воронок. Он поднял кукан Капустина, смотрел хмуро и неосмысленно на рвущихся с привязи судаков, потом уставился на учителя, куда он бросает и как ведет снасть, долго курил, молчал и наконец сказал независимо:
— Мне судаков даром не надо: я за жерехом пришел.
— А вы заведите с плотины снасть с блесенками.
— Жерех до солнца и на живца не возьмет — это любой дурак знает. Ты работай, вкалывай! — Воронок уже убедился, что учитель сам непьющий, компанию водит с рыжей балаболкой с фермы и с Митькой, ничего важного и значительного в нем нет, не вхож он ни к колхозному, ни к шлюзовскому начальству, живет, как люди, пробавляется у реки и в деревню явился пешком, а не на своей машине, как иные. Уже Капустин был разгадан, вписался в обыкновение здешней жизни. — Прошку вчера под электростанцией убивали, слыхал? — бесстрастно осведомился он.
— Как это — убивали?
— Они, видишь, сошлись там на камнях, сбились, и бросать стало не с руки. А Рысцову еще и рыба не пошла, это он не любит, вроде тебя, ему покрасоваться надо.
— Что-то вы меня нынче не жалуете, — необидчиво заметил Капустин.
— Больно ты меня привечаешь! Думал, сунул блесну, так уж я твой с потрохами. Дешево торгуешь… — Он смолк, жаждал ответа, чтобы ввязаться в перепалку, но Алексей промолчал. — У Прохора под рукой парнишка топтался, толком не кинет: то на зацеп сядет, всех кругом держит, то с Прошкой перехлестнется, сиди, разматывай. Рысцов и кинул, не через голову, — Воронок показал неуклюже, как положено бросать в тесноте, — а со свистом, в затылок ему тройник засадил. Пришлось ножом резать, якорек не выдернешь, на нем и рыба не по доброй воле сидит. А у парня дружки, наши пока набежали, Прохор уж на ногах не держался. Потом, черт упрямый, вернулся с перевязки, голова в бинтах, одним глазом на Оку смотрит и нас материт, зачем пришлых терпим. — Он заговорил вдруг доверительно и не без наивной, похмельной игры: — Ты ночью шастаешь, ни о чем не думаешь, а ты бойся. Всем ты, что ли, по душе?
— Кого мне бояться? — сказал Капустин с преувеличенной беспечностью.
Не Рысцов пришел ему на память, а муж Саши, его странное лицо с ненавидящими глазами и судорожной, холодной ухмылкой синегубого рта.
— Любого! Рысцову утопленник нужен. Он на нем в рай въедет…
Алексей почувствовал изрядный удар и следом суматошные, частые рывки судака. Спиннинг гнуло в дугу, Капустин с усилием проворачивал катушку, леска дергалась, но шла из воды почти не рыская, по прямой.
— Веди на песок, — присоветовал Воронок. — На камне упустишь.
До берега оставалось четыре метра, на укоротившейся жилке рыба была пугающе тяжела. Под ней уже песок, не темный ил, а опасный, перебивающий дыхание песок, отмель, куда, случалось, спасались от нее уклейки и плотвички. Чтобы вывести, как советовал Воронок, пришлось переложить спиннинг влево. Капустин ощутил короткий, будто с умыслом прерванный рывок, разглядел большое и вытянутое, белое, перевернувшееся в броске брюхо и вынес из воды одну блесну. Судак задержался на долю секунды, Капустин увидел судорогу зубастых, еще не верящих свободе челюстей, мертвенный, парализованный страхом взгляд оловянного глаза.
— Значит, не твоя, — сказал Воронок без сочувствия. — Своя не сойдет.
— Пасть у него как из жести. Нельзя менять руку.
— Ну!.. — подтвердил Яков. — А ты меня послушал: своим умом живи. Я посчитал: щука, — солгал он малодушно.
Капустин молчал, знал, что неправда, не мог Воронок так думать. Митя и тот по ходу угадал бы судака.
— А ты знал, что судака подсек? Знал? — Воронок усердствовал, цеплялся, мстил за холодное молчание, хлестко потер ладонь о ладонь, сбрасывая песок. — Больно ты сговорчивый. Мало чего тебе скажут? Ты свое делай, за чужую спину не прячься. Я тебе такое присоветую, родной избы не найдешь… — В молчании Капустина чудилось ему презрение: мол, стоит ли слова тратить? — Якорек целый, снасть на ходу, и бросай, может, он дожидается, еще попробовать хочет.
Обойдя Воронка, Алексей отвязал кукан. Яков не повернулся: смекнул, что учитель уходит, услышал плеск и броски рыбы, опухшее лицо исказила плаксивая, досадливая гримаса, глаза щурились непримиримо.
— Обиделся рыбачок! Не по нему вышло! — выкрикивал он, враждебно ощущая покатой спиной Капустина. — В матерь ты свою пошел, ты и есть бухгалтер, тебе все вынь да положь. Век ты мне не простишь, во сне судака видеть будешь, изведет он тебя, вот ты какой жадный! — Он из себя выходил, предчувствуя, что учитель не удостоит его ответа. — Был бы не жадный, глазом бы не моргнул… К Александре бежишь, уму-разуму учишь ее! — Голос его сорвался в крик, тонкий и высокий, словно нарочно брошенный через реку, к ряжам, где рыбачил муж Саши.
— Уймитесь же, пожалуйста, Воронцов!
На полную свою фамилию Яков изумленно повернулся, оступился в воду и не почувствовал этого, стоял с лицом потерянным, припоминая что-то, чего не вспомнить, что ушло, кануло, и бог с ним. Насмешка и отвержение были для него уже не в прозвище, а в полной, непривычной теперь фамилии.
— Иди ты! Не купишь! — бросил он вслед с тем превосходством грубой мысли, перед которой Капустин терялся.
Капустин ушел к перевозу, хотя первого парома ждать еще долго; завидя его с судаками, рыбаки суетливо сталкивали на воду круглые лодчонки.
Он думал о Саше, только о ней, о ее материнском счастье и о печали в глазах, чего-то ждущих от него, о неспокойных ее губах, у которых свой таинственный язык; когда-то в классе беззвучное шевеление ее губ раздражало Капустина, а потом полюбилось, завораживало его и долго еще приходило на память в городе. Он признался ей в этом при последней их встрече, Саша слушала его рассеянно, прикрыла ладонями виноватые губы, потом руки скользнули выше, укрыли лицо и рыжие, мгновенно помолодевшие глаза. «Ты придумаешь, Алеша! — сказала она, радуясь. — Коровенки мои жвачку жуют, и я привыкаю. Ваня грозился склеить мне губы, чтоб не ругалась втихую… Разве же я ругаюсь?» — «Ты и девчонкой такая была… Ты такая и не можешь быть другой. — Он заговорил сбивчиво, не находя слов, чтобы сказать, как близко ему это безмолвное шевеление ее бледных губ, словно изнемогших от жажды, от не сбывающегося ожидания. — Ты ни на кого не похожа…» — «Выродок я, Алеша. Так и скажи! Я и девочкой не была… — удивилась она своему открытию и опустила руки. — Мама умерла, и конец: в школу еще не пошла, а доила, покуда отец корову не продал. Знаешь, чего он ее продал?» — «Сена, верно, не было или пасти в очередь не захотел». — «Он меня пожалел, — шепнула она. — А ты не пожалел, бросил». Она будто только сейчас, в странной связи с детством, поняла наконец и вину Капустина. «Мне нельзя было оставаться, Саша. Мы уже и с матерью стали врагами. Мать совсем не понимала тебя…» — «Я и сама себя не пойму, а она чужая». Не было в ней злости или осуждения, скорее непостижимое согласие с матерью, посчитавшей ее недостойной сына, согласие со всем течением немилостивой к ней жизни. «Мать была хорошая, только рассудок в ней был сильнее сердца. Есть такие люди: чистые, честные, справедливые…» — «Я их за версту чую! — воскликнула Саша, не дав ему договорить. — Не любят они меня, хоть плачь. И отцу от них казнь была, ни доброго слова, ни прощения. И ты меня не простил, добрый, а не простил». — «Чего не простил? — недоумевал Алексей. — Какая на тебе вина?» — «Была, Алеша, была…» Они смотрели друг на друга, Алексей взглядом говорил ей, что у них позади только хорошее и не было зла и греха тоже, а Сашу смущала давняя, трудная забота, то, что она сама положила на себя как грех. Ему захотелось уткнуться лицом в ее ладони и прижать их к себе крепко, будто это она обнимает его, но руки Саши уже отведены назад, за сатиновый халат, знакомо откинута спина, не дерзко, с вызовом, как в школьные годы, а в прекрасном и так влекущем его спокойствии. «Забрала бы я Ваню из конюхов, пусть лучше до зимы мальчиков смотрит, — сказала она. — Пока скотина на пойме, я попасла бы. Ночью пусть тут, а день в лесу. По пять тысяч литров взяла бы от каждой!» Алексея застал врасплох странный поворот ее мысли. «Эту весну лес далеко затопило, трава хорошая, а половина без пользы под снег уйдет. На пойме скотина все утолочила, четырех тысяч не возьмешь. Ваня если мальчиков досмотрит, к вечеру и я домой, наварю, и уберусь, и постираю… А как я лес люблю, Алеша! Не пойму, чего люди из лесу бегут? В Шехмине половина изб пустует». — «Ищут, где поживее и работы больше». — «Неужели в лесу дела нет? — поразилась Саша. — Только поспевай. Вернутся еще люди в лес: оскудеют, наплачутся и обратно приедут. Мне бы самой попасти, может, и за пять тысяч литров перескочила бы, не сейчас, так на тот год».