— Здесь много толковали о сочувствии. Может быть, лучшим сочувствием с нашей стороны сейчас будет уйти? Есть мгновения, когда человеку хочется побыть наедине с самим собой.
Майор вздрогнул.
— Что вы сказали о мгновениях? — переспросил он. — Ну что ж, если вы не устали, я вам кое-что расскажу, — промолвил он после паузы. — А там судите сами…
Мы единодушно отвергли предположение насчет усталости и молча ждали рассказа майора. За окнами, раскрытыми в сад, шумел дождь. Славин подержал фотографию в руке и, еще раз внимательно посмотрев на нее, положил на стол. Глубокое, какое-то горестное раздумье отразилось в рельефно выписанных чертах красивого мужественного лица майора. Он жадно затянулся папиросой.
— Это произошло в тысяча девятьсот двадцать девятом году, — заговорил он, — в глухой, заброшенной, далеко в стороне от железных и шоссейных дорог деревне Кудиновке. Мне тогда исполнилось двенадцать лет. Село в те годы напоминало развороченное поле боя, только не было оборонительных укреплений, пушек, хотя и пускались в ход иногда обрезы и винтовки. В Кудиновке создавался колхоз. Кулаки стояли не на жизнь, а на смерть. Однако новое было неодолимо. Люди бесповоротно становились на новый путь. Кончились митинги, сходки. Кончилась пора яростных речей, обрывочных фраз, раскаленных, как угли, крепких мужицких слов. Истосковавшиеся по работе руки принялись за дело.
Как и многие ребятишки, я не стоял в стороне от тогдашних событий, перевернувших в деревне все вверх дном. Мы, мальчишки, тоже носились с мечтой создать свою «коммуну». У нас кипели свои споры, были среди нас и «сторонники», и «противники» колхозов. Нередко мы в кровь избивали друг дружку, кулаками доказывая свою правоту. Но когда взбудораженная и растревоженная, как муравейник, жизнь начала постепенно налаживаться, входить в новое, широкое русло, наш мальчишеский пыл, естественно, стал искать себе выхода и не всегда растрачивался на полезное дело.
Я совершенно отбился от дома, стал отчаянным драчуном. На мне не успевали заживать царапины и синяки. Я лазил по чужим садам и огородам, не давал покоя сторожам, случалось, даже запирал их в сараях, воровал у них ружья, словом, был неутомим в мальчишеских проделках.
Редко выдавался день, чтобы отцу не жаловались на меня. Он был двадцатипятитысячником. Дела молодого колхоза поглощали все его время и силы. Он с рассвета допоздна пропадал то в поле, то в правлении. Заниматься мною ему было недосуг. Однако когда жалобы становились слишком часты, он добирался до меня и задавал здоровую трепку. Но я быстро забывал «науку» и озоровал пуще прежнего. Как отец ни усердствовал, выбить из меня дурь ему не удавалось. Побои только ожесточали меня, и я упрямо твердил про себя: «Все равно буду!» Мать жалела меня, старалась утешить лаской и сладким куском после очередного «внушения». Однако она была больше озабочена тревожными думами об отце (в него несколько раз стреляли из-за угла), чем моей судьбою.
В школе я вел себя не лучше. Кажется, ни одно школьное или родительское собрание не обходилось без того, чтоб на нем на все лады не склонялось мое имя. Во мне сочетались качества, на первый взгляд, несовместимые: учился я отлично, но мои проделки осточертели всем учителям. Терпели меня потому, что считали способным. Но наконец, — я учился тогда в четвертом классе, — терпение лопнуло. Вопрос о моем пребывании в школе почти был решен. Я не особенно огорчился. Если меня исключат, думал я, это послужит удобным предлогом для того, чтобы убежать из дому, податься куда-нибудь на Кавказ, в горы, и заделаться «абреком». Но здесь как раз и произошло в моей жизни то, что некоторые из вас склонны воспринимать как нечто само собой разумеющееся.
Славин покосился на лейтенанта Орлова, улыбнулся какой-то своей мысли и продолжал:
— Я и сам не предполагал, что все может принять такой неожиданный оборот и выбить меня из привычной колеи. Случилось это вскоре после того, как я узнал, что собираются исключить меня из школы. С гурьбой ребят мы по обыкновению с шумом и гамом возвращались с уроков. Вдруг откуда-то появился Петька Самойлов. За огненные вихры и лицо, густо усыпанное веснушками, мы дразнили его «рыжим». Он не учился, работал в хозяйстве отца-единоличника. Петьки и я побаивался: он был двумя годами старше меня, считался среди мальчишек самым сильным и однажды крепко поколотил меня за то, что я обозвал его «единоличной душой». Затаив обиду, я решил ему отплатить при удобном случае. И не только за себя, а и за то, что отец Петьки при народе поносил моего отца, из-за которого якобы в деревне все перевернулось. Не будь, мол, этого «тысячника», не быть бы и коммунии.
Петька Самойлов, завидев меня, задиристо крикнул:
— Эй, ты, Микола-активист, ну-ка подойди сюда.
Он широко расставил босые ноги, руки сунул в карманы разлатанных, едва доходивших до щиколоток штанов.
Мальчишки переглянулись. Я остановился в нерешительности. Его нахальный окрик застиг меня врасплох.
— Чего стоишь, сюда иди!
— Тебе нужно, так подойди сам, — ответил я.
Петька важно, не вынимая рук из карманов, подошел и вызывающе уставился на меня. Его бесцветные в белесых ресницах глаза горели неприязнью.
— Ты, говорят, хвалился побить меня. Ну, что ж не бьешь, «активист»? — и дернул меня за нос.
— Отойди, — оттолкнул я его. — Единоличная душа!
— Ах, так ты… толкаться?! — и он ударил меня в лицо. Я проглотил горячую слюну, задрожал и вдруг, вскрикнув, бросился на него, изо всех сил боднул его в челюсть головой. Он попятился, схватившись за лицо руками. Из носа у него хлынула кровь. Воспользовавшись этим, я ударил его в ухо, сшиб с ног и навалился сверху всем телом. Я бил его с ожесточением, стараясь попасть в самое больное место. Мальчишки визжали от восторга. Петька, был самым ненавистным нашим врагом.
Вдруг кто-то тронул меня за плечо:
— И не стыдно бить лежачего? Эх ты, герой…
Мальчишки притихли.
Я вскочил на ноги и в порыве еще горящего во мне гнева готов был ввязаться в новую драку. В тот момент я был уверен, что могу опрокинуть любую гору. Но передо мною стояла Маша Шевченко из пятого класса, дочь врача Кудиновской сельской больницы.
— Что тебе нужно? — крикнул я. — Тоже за них? — кивнул я на Петьку. — Лучше уходи отсюда…
— Какой ты все-таки нехороший, Коля.
— Нехороший, — передразнил я ее. — Счастье твое, что девчонка. А то узнала бы, как за паразитов заступаться.
Тем временем мой противник, красный, потный, вскочил, погрозил мне посчитаться и пустился наутек. Я бросился вдогонку, но Маша удержала меня.
— Ну, чего пристаешь? — огрызнулся я.
В больших черных глазах девочки светился укор.
— У тебя, Коля, такой хороший папа. Все его в районе знают. А ты? И тебе не стыдно? Посмотрел бы на себя в зеркало. Вот карикатуру на тебя нарисуем в стенгазете.
Я злился. И вместе с тем понимал, что бессилен перед этой девчонкой.
— Ну и что из того, что ты знаешь моего отца? — сказал я. — Жаловаться пойдешь? Иди. Я не боюсь. Коза! А в стенгазете, попробуй только!
— И не думаю жаловаться.
Мальчишки стояли молча. Первый раз в жизни я испытал вдруг жгучее чувство стыда. Хотелось сказать Маше что-нибудь оскорбительное. У меня были счастливые минуты: я рассчитался со своим врагом, отплатил ему за себя и за своего отца. И вдруг эта девчонка с торчащими косичками сводила на нет мою радость, мою победу. Жаль, черт возьми, что она не мальчишка. А то я показал бы, как совать нос не в свое дело!
— Пойдемте, ребята. Болтать с нею — зря время тратить, — махнул я рукой и демонстративно направился прочь. Мои товарищи захохотали, но я чувствовал себя скверно, хуже, чем после взбучек отца.
Что подумала тогда обо мне Маша — не знаю, но я очень злился на нее. Не любил, когда вмешиваются в мои дела: я считал, что поступаю правильно. И если меня наказывали за мои поступки, то делали это потому, казалось мне, что просто не понимали меня. Поэтому я мирился со старшими и с их неумением разобраться в причинах моих порывов. Но вмешательство Маши было необычным: ее упрек впервые заставил заговорить во мне голос неизвестного мне до этого чувства совести. Придя домой, я первым долгом посмотрел на себя в зеркало. Лицо мое распухло, под правым глазом чернел синяк. Я не был похож на самого себя. И радость победы над Петькой Самойловым показалась вдруг жалкой, никчемной. Защемило сердце. Что-то надломилось в моей груди. Я отказался от мысли убежать из дома и почему-то думал, как теперь встречусь с Машей.
На следующий день в школе я был тише воды, ниже травы. Классный руководитель Владимир Андреевич часто поглядывал на меня и, вероятно, думал, что я опечален тем, что часы мои в школе сочтены. Он подошел ко мне, погладил по голове и сказал: «Ничего, Коля, все образуется». Затем вызвал к доске. Я ответил без запинки заданный урок. Владимир Андреевич сочувственно вздохнул, хотел что-то сказать, но передумал и велел мне сесть на место.