Ксения Кривошеина
НЕДОУМОК
Он крепко прижался к ней, обхватил руками шею, лицо потонуло в ее пышных волосах, его будто кипятком обдало, он резко проснулся. Из сна выбросило, как из катапульты падающего самолета, это он видел в кино про войну. Мокрый от пота и еще чего-то, чего сам не мог понять, Шура сбросил с себя толстое ватное одеяло и прислушался.
За стеной громко храпел дед, бабуля сердито цокала языком, чтобы разбудить его. Дед хрипло закашлялся, заматерился, пошел в уборную.
Мальчик вспоминал сон. Он повторялся все чаще, к его деталям он возвращался потом на уроке физкультуры. Можно было спокойно сидеть в сторонке на скамейке, наблюдать, как другие прыгали через «коня», лезли на шведскую стенку, а он вспоминал. Шурик был освобожден от занятий по физкультуре. Странно, что во сне он четко помнил удушливый паточный запах духов, он любил его, а особенно ее прозрачные вышитые блузки. Почему она стала так редко приходить к нему, он не понимал. Каждый раз он испытывал к ней чувство стыда, любви и ненависти. Он жил с ее родителями, бабуля у него была любимая, особенно ее пироги из песочного теста с малиновым джемом. Деда ему надо было называть отцом. Но когда приходила она, его сердце замирало от сладкой надежды, что когда-нибудь он узнает, кто же его настоящий отец. Единственный дом, где ему было хорошо и спокойно, была квартира тетки, родной сестры его матери.
Зазвонил будильник. Слишком рано, как всегда. Дед ставил его на час раньше. Надо было спешить в ненавистную школу. Он попытался сделать вид, что у него болит горло, стал «набивать» градусник, но дед вошел в комнату с ремнем. Охота пропала.
Потом ледяное обливание в ванной, это он знал, как «скосить», пускал душ, мочил в нем полотенце, долго изображал звуки, похожие на хлюпанье и фырканье, а сам сидел на табуретке рядом, потом выходил уже в трусах. «Молодец! Бойцом будешь!» — по-военному вскидочно приветствовал его дед, а сам уже в голубой майке, пижамных штанах рылся в личном холодильнике. Внутри него такой же порядок, как и во всей квартире, все по полочкам, все по полезности, по витаминности, корень женьшеня заспиртованный, он сам его выращивает на участке, масло облепиховое, оно от всех болезней, особенно от ожогов. Потом дед долго моется в ванной, харкает, сморкается, полощет горло, выходит с полотенцем на плече, в темно-синих трусах до колена, проглаженных со стрелкой. Бабушка печет оладьи, в кухне пахнет горящим маслом. Дед выпивает стопку водки, краснеет, потом ряженку прямо из бутылки и раскрывает газету. Бабушка ставит горку горячих оладий на стол, сметана съезжает по ним в большой эмалированный тазик, тает.
Шурик со страхом думает, что опять не приготовил математику. Выхода нет, нужно списать у Сашки на большой перемене.
— Вот гады! Опять они лезут куда им не следует! — не отрываясь от газеты и кефирной бутылки, возмущенно хрипит дед.
— Это кто, деда? — робко спрашивает Шурик.
— Ах ты, гаденыш, это кто тебе «дед»?!
— Это кто, «папа», лезет? — робко переспросил мальчик. Он почувствовал, как у него задергалось веко противным тиком, а потому прикрыл глаз ладошкой, чтобы «отец» не увидел.
— Гады — это те, кто против Советской власти, против нас! Это ты на всю жизнь запомни, выблядок. Я твой отец, а не тот, которого я бы завел в подвал да собственными руками пришлепнул бы. Эхма, нет у меня той власти, а то бы я…
— Ешь оладушки, мой хороший, да беги в школу. Не забудь, вечером к тебе пианистка приходит.
Ненавистная учительница музыки, гаммы, треньканье «собачьего вальса», дед слушает все через стенку. Один брючный ремень висит в прихожей, другой над кухонным столом, третий у Шурика над кроватью.
Мать жила в Москве отдельно, и виделись они раз в месяц. Она приезжала к нему всегда в один и тот же день, 30-го числа. Почему? Он долгое время не мог этого понять. Потом услышал случайный шепот бабушки с почтальоншей о деньгах, алиментах. Мать приходила на следующий день. Она целовала его, разворачивала липкую бумажку петушка на палочке, он сразу совал красный леденец в рот и долго его сосал. Мать проходила в комнату, возвращалась через десять минут, опять нагибалась к нему, и он уже полным ртом сладкой слюны целовал ее на прощание. Шурик никогда не спрашивал, где она живет и почему никогда не позовет его к себе. Ее волосы почти каждый раз меняли окраску по моде, она была одета в новую узкую юбку, высокие каблуки делали ее похожей на принцессу из сказки. «Только та была на горошине», — думал Шурик.
— Меня ждут в машине… Дай поцелую, фу, какой ты липкий… Мам, батя, скоро позвоню! — Обитая дермантином тяжелая дверь с треском захлопывалась. Иногда Шурик, прыгая через ступеньки, сбегал по лестнице вниз, торопился успеть быстрее лифта. Она спускалась с их шестого этажа, а он уже внизу, еще раз на прощанье обхватывал мать за колени. Во дворе ее ждало такси.
Петушок во рту не успевал растаять, а пальцы сжимались в липкие кулачки, которые он прятал в карманах.
Его постоянно дразнили в школе, частенько били, рос он каким-то недокормышем, несмотря на «отцовские» особые продовольственные пакеты, которые привозил шофер дядя Миша. Всегда у них были зимой помидоры, виноград и мясная вырезка. Больше всего он любил бананы, но они появлялись только к Новому году.
Умер Сталин. Дед люто запил, и ремень все чаще гулял по худенькой заднице Шурика. Ночное писанье в постели стало почти каждодневным. Бабушка скрывала это от «отца». Ей было страшно. Запой деду простили, он был на заводе «спецом», завпарткомом, заслуженный и медалированный ветеран. Скоро деда наградили. Органы посылали его руководить строительством авиазавода в Польше. Бабушка и Шурик ехали вместе с ним.
Три года, проведенные в Варшаве, остались на всю жизнь самыми счастливыми. Он перестал видеть во сне мать, перестал мочиться во сне, дед больше не лупил его, так как целыми днями был занят на заводе. И еще он как-то помолодел, мурлыкал фронтовые песенки, вместо «Беломора» стал курить болгарские сигареты. В этом советском дипломатическом «варшавском гетто» разрешалось мало, выходить за территорию можно было только с бабушкой и шофером. Солдат проверяет пропуск, при возвращении опять проверка, смотрит в глаза, долго, внимательно, вдруг это не ты, а другой мальчик, бабушкину авоську и сумку перебирают. И все равно, это был рай для Шурика. Оттого что у них была польская домработница, молодая девушка, он научился болтать по-польски, она его баловала и любила. Посольская школа была домом счастья, где ему ставили четверки и пятерки — только повышенные отметки должны были получать дети советских дипломатов.
Однажды с урока русского языка их учительницу вызвали к завучу, потом Шурик встретил ее во дворе школы, она злобно посмотрела на него, и больше он никогда ее не видел. Когда он вернулся домой, бабушка говорила с дедом на кухне.
— Эта училка ему тройку за сочинение поставила. Ну и как ты думаешь, достойна она в нашей школе преподавать?
А он и не знал, что у него была тройка. Он видел, что все получили отметки за сочинение «Моя родина», а его тетрадка исчезла, все искали, ребята даже лазили под парты, учительница строго на него смотрела, потом ее вызвали к завучу.
В Польше за три года он почувствовал, что стал лучше, умнее, а главное, он подрос. Учительница музыки, только другая, продолжала приходить к нему заниматься три раза в неделю. Теперь ему нравилось тренькать на рояле, у него оказался абсолютный слух, и стало что-то получаться. После занятий «отец» провожал пианистку до дома, жила она в городе, вне посольской территории, в казенных домах для обслуги дипкорпуса.
Три года прошли быстро. Ему исполнилось 13 лет, и деда вернули в Москву. Даже полусвободная жизнь советского гетто в нашей Польше была для него раем. Возвращение в ненавистную сталинскую полувысотку, ночные кошмары, свидания с матерью опять отбросили его назад. Единственная радость для него — это квартира тетки, там он всегда чувствовал себя любимым, мог часами валяться на диване, играть в подкидного дурачка с двоюродной сестрой Ланой.
— Слушай, а ты знаешь, почему нашего дедулю зовут Владиленом? — спросила однажды Ланочка. — Это ведь означает Владимир Ильич Ленин. Он и маму мою назвал в честь майского праздника, и имя твоей мамы тоже соответствует.
Нет, он всего этого не знал и даже никогда не задумывался об этом. Он глухо тосковал по Варшаве. Дом тетки и Ланочки, где его любили и жалели, стал для него настоящим убежищем. Тетка свою родную сестру (его мать) осуждала, и однажды он подслушал разговор тетки с мужем: «Она курва порядочная, алименты берет, а на парня ни копейки родителям не отстегивает, все старики на него корячатся».
Под Москвой у «отца» был садовый участок. Это, как он говорил, для него было «святое место». Не дом, а домик, не будка садовая, а что-то похожее на избушку в две комнаты, он говорил, что совесть его партийная не позволяет выстроить «хоромы», как у соседа. В углу участка, там, где шло тепло от какой-то магистральной трубы, дед покрыл пленкой землю и посадил женьшень с облепихой. Получилось, что-то вроде парника для редких разновидностей растений. По выходным он полол, копал и сажал. Двадцать минут на автобусе от центра Москвы — и ты на даче. Дед сразу раздевался, натягивал старые военные брюки, калоши на босу ногу и шел в огород. Бабушку к земле не подпускал, говорил, что она не с Украины, а потому все испортит. Шуру заставлял обрывать усы у клубники и таскать в старой тачке кирпичи из соседней разоренной церкви. Шура люто ненавидел этот участок, отправляли его сюда каждое лето во время каникул, а потому ждал он их не с радостью избавления от школы, а как двойное наказание. Двоюродная сестра Лана иногда приезжала на выходные, и для Шуры это были самые радостные дни.