Кузьму выкинули из дома среди ночи, мордой в грязь. Оказавшись в луже по самый зад, мужик побарахтался, встал и, сообразив что-то, заматерился, повернувшись к двери, по-черному:
— Погоди, сука! Задницу мне целовать будешь, умолять, чтоб вернулся. Да только хрен гнилой тебе в зубы! Не ворочусь ни в жисть! Выкусишь теперь из-под меня! Да я таких, как ты… У меня бабья больше, чем кольев в заборе! Куда ни плюнь! Не тебе чета!
Выбрался из лужи и поплелся по дороге прочь от дома. Здесь он прожил много лет. А вот теперь опостылел, стал чужим, ненужным.
— Стерва! Паскуда! — ругал он жену, выбросившую его в ночь, словно мусор, мешавший в доме. — Я тебе докажу, кто есть кто! Меня, мужика, с дому выбрасывать! Прошвыряешься! Голосить станешь еще! А я тебе — во! — свернул две грязные фиги в темноту.
Кузьма не знал, куда ему деваться хотя бы на эту ночь. Он спорил, грозил жене, чтобы убедить самого себя, что он вовсе не отброс, а мужик, еще нужный кому-то. Но кому? Хоть бы кто-нибудь в нем нуждался, окликнул, позвал его из темноты в тепло и свет, приютил и успокоил. Но никого, вокруг темно и пусто. Хоть голышом беги, никто не удивится и не остановит.
— Люди! Эй, человеки! Да где вы все подевались? Иль не видите? Пропадаю живьем! Навовсе бесхозный остался. Как барбос без конуры! Возьмите хоть кто-нибудь! Хоть в коридор иль в сарай! Приютите на ночь! Пропадаю! — стучали от холода зубы. Но вокруг ни звука. Словно все повымерло, оглохло к мольбам человека, оставшегося один на один со своей бедой.
Кузьма пока не понял всей глубины случившегося и просил лишь о насущном, сам не зная кого. Любого, кто услышит и сжалится. Но и жалость, видимо, уснула в кромешной тьме, заблудившись среди домов, огороженных заборами. Ни в одном окне нет света. Ни огонька, ни проблеска надежды.
— Мать твою… Серед живых, как на погосте! Хоть кто-нибудь, отзовись!
— Чего орешь, сучий выкидыш? Чего людям спать не даешь? Шляются тут по ночам всякие! Вот как спущу собаку с цепи! Она тебе вмиг все порвет. Снизу доверху распустит в лоскуты! А ну, пшел отсюда! — услышал злой голос из окна.
— Я людей зову. Собак и без тебя полно! — отозвался Кузьма.
— Я — собака? Ну, погоди ж, гад! — услышал взвизгнувшее. И через мгновение что-то темное, лохматое, с лопатой уже мчалось к нему со двора.
Кузьма хотел убежать. Но не успел. Со второго удара упал, ударился головой о булыжник и затих…
Очнулся мужик уже под утро. Огляделся вокруг. Ничего не узнал. Вспомнил, что его выгнали из дома. Потом он шел по улицам города. Очень долго. Забрел на окраину, такую же грязную, на какой жил сам. Но здесь никогда раньше не был. Устал. За ним погнался кто-то страшный. Он, наверное, не сумел сбежать.
Кузьма смотрит по сторонам. Нет, он не на улице, не в сарае.
— Ну что? Оклемался? — услышал голос над головой.
— Где я? — спросил тихо.
— Где, где? В транде! Вставай и уходи! Чтоб духу твоего тут не было! Огрела я тебя лопатой, чтоб не орал 8 под окнами. А ты и свалился. Со второго раза! Эх, слабак! Я своего мужика по полдня колотила, не то лопатой — валиком. И пи хрена. Ни разу не упал. Еще отмахиваться успевал. Случалось, сама через забор аж на дорогу улетала, когда поспевал подцепить на кулак. Ты ж и вовсе гнилой. Думала, вовсе порешила!
Он увидел бабу, выглянувшую из-за перегородки.
— А где ж мужик твой?
— Тебе какое дело? Очухался — отваливай! Нынче чем меньше знаешь, тем дольше живешь! Понял иль нет?
— Дошло! — Попытался встать, но резкая боль сдавила виски, Кузьма упал, баба в растерянности подошла к нему.
— Ты чего это? — уставилась в побледневшее лицо.
— Голова… Вся вспухла… Не могу… — обхватил руками.
— Погоди! Я тебе мокрую тряпку приложу. Может, отойдет. Моему гаду помогало. — Положила на лоб мужику мокрое полотенце, присела рядом. — Я ж думала, что насмерть тебя забила. Шибко дохлый ты. Но сосед вышел. Посмотрел, сказал, что живой. Велел тебя оклемать. Мол, сумела завалить, смоги на ноги сдернуть. Не смей на дороге бросать. Коли сдохнет, горя не оберешься с ним. Мы и затащили тебя в избу, покуда ночь. Я тебя, черта грязного, всего отмыла и отчистила. Все ждала, когда в себя воротишься, — рассказывала баба.
— Не своей волей к тебе вломился, — попытался оправдаться Кузьма.
— Чего? Да не народился в свете тот смельчак, чтоб ко мне ломиться! Любому кобелю хребет перешибу! Ишь выискался досужий! Да ты кто есть? Сморчок!
— Не заходись! Я к тебе не набиваюсь. Мужик, какой ни на есть, всегда себе судьбу сыщет. А баба, хоть и королева, ждать станет, пока ее приметят и выберут. Поняла? Ты в свете не единая. Не к тебе я шел. Так что не скворчи…
Баба, услышав отпор, вся вспыхнула. Задел Кузьма самолюбие. Досадно стало. Что-то свое вспомнилось, больное, о чем вслух чужому не скажешь. И спросила:
— Сам-то откуда взялся?
— Здешний я. Свойский. Мне б только на ноги встать.
— А где живешь? Может, позвать кого из твоих, чтоб помогли, забрали?..
Кузьма молчал. Он прекрасно знал, что забирать его никто не придет. Никому он не нужен.
— Как звать тебя? — поинтересовалась баба. — А меня — Шуркой. Александра я! Хотя к чему это? — отвернулась, вздохнув.
— Одна живешь?
— Теперь уж одна. Куда деваться, сама, дура, виновата! Продала своего мужика!
— Чего? Как продала? Кому? — икнул Кузьма испуганно.
— Глупое в башку вошло! Мы с ним двадцать лет прожили. И все без детей. А уж как хотелось кровного заиметь, аж сердце ломило. Ну, как ни совестно, проверились. У докторов. Оказалось, моя оплошку дала. Не могу детей иметь. Мужик мой аж озверел. Всяк день выпивать стал. И меня поносить за то, что столько лет зазря сгубил. Ну, всякое было. Дрались, ругались каждый день. А потом мне соседка присоветовала сыскать бабу по объявлению. Рожающую. И чтоб мой мужик ей дитенка сделал. Потом, когда родит, дать ей денег, дитя забрать и растить как свойского. Так и сделали. Вскоре и баба сыскалась. Моложе меня намного. Я ей обсказала про нашу беду. Она все слушала. И, как я поняла, пожалела нас. Согласилась. Сказала, что поживет два месяца. И коли понесет дите, то, родив его, нам оставит. Ох и кувыркалась она с моим мужиком. Ночами напролет. Я все терпела. Ждала, когда ж забеременеет. Месяц прошел, второй к концу. Они все балуют. А тут уж мое терпение лопаться стало. И что б ты думал? Просыпаюсь как-то под утро, в доме тихо. Глядь, на столе записка: «Шурка! Не взыщи! Я ушел от тебя насовсем. Хотели мы дите выкупить. Да таких дур нынче нет. Я и впрямь стал отцом. Но жить остаюсь с ней — с матерью ребенка. Ты ею, едино, не сумеешь стать. Оставляю тебе весь свой заначник и те, какие подарила моя новая жена. Она искала человека, от какого сможет родить. Вот мы и подошли друг другу. А ты себе сыщешь. Меня не воротишь. Я ухожу насовсем. Считай, что продала меня. Ведь жизнь без детей, как солнце без тепла, никому не нужна. Не кляни. Сама виновата…» Вот и все. Был — и не стало. Я поначалу соседку свою чуть не ощипала. Это она подсказала глупое, оставив меня бедовать в одиночку. Да только какой толк? Соседку хоть убей, а мужика тем не воротишь! Вот и посуди! Живой он, ан уже не мой… Ну да все вы одинаковы. Кобели, одним словом! Хотя мой до того ни с единой бабой, кроме меня, делов не имел. Это точно! Иначе я б его и перешибла бы!
— Эх, Александра! Не в ребенке дело! Оно и чужого могли б принять. И росло б дите, не ведая, что вы ему не родные. Видно, что-то надорвалось у вас. Ведь не молодые, чтоб малыша заводить. Взрастить бы не успели. Сил не хватило бы довести до ума. Оно и дети всякие бывают. Случается, свои хуже чужих.
— Ты это к чему? — не поняла баба.
— К чему? Да к тому, что у меня их трое. Все родные. Кровь от крови моей. А скажи, почему я на улице оказался, как пса борзого выбросили? То-то и оно!
— Пил, видать, лишку?
— Да хрен там! Кто при нынешних заработках и ценах лишку выпьет? Тридцать лет прожил с ними. Коль алкашом был, и году б не держали. Всех на ноги поставил. Теперь ненужным стал. В доме места не нашлось. В двухэтажном! Помехой облаяли. Так-то вот! Родные… А ты сказываешь, что из-за неродившегося ушел. Не в том соль. Видать, другой магнит узрел. Да промолчал… Или сознательно постыдился. По нынешним временам об детях мало кто вспомянет. Только те, кто не ожглись.
— Выходит, тебя дети с дому выперли? — округлились глаза Шурки.
— Не совсем так. Но и не без их ведома.
— Взрослые они у тебя?
— Младшей — двадцать два. Старшему — тридцать. Среднему — двадцать восемь, а внучке — три года. Все под одной крышей, в одном доме. Места хватало. Покуда нужен был, — вздохнул Кузьма и начал одеваться.
— А куда ж теперь денешься?
— Черт меня знает! Ума не приложу.
— Куда пойдешь? Родня имеется?