Дина Рубина На исходе августа
Но, видно, так уж устроен человеческий организм, во всяком случае, мой организм: вернувшись к своим пустынным ветрам, сменив каблуки на сандалии и пиджаки на просторные балахоны, раскинувшись наконец на своей холмистой свободе, я немедленно жестоко заболела – внезапно и вся.
Меня покинули силы, просто до смешного: я валялась на диване с утра до ночи, покрываясь холодной испариной всякий раз, когда мне надо было подняться и доползти до ванной. Невропатолог поставил мне странный диагноз, в который при других обстоятельствах я ни за что не поверила бы. Звучал он элегично: синдром хронической усталости. Другой, ортопед, сказал, что позвоночник мой в бедственном состоянии, так что он и не удивится, если в самом скором времени я вовсе обездвижу. Кардиолог навесил на меня суточные вериги: ребристый тяжелый прибор, фиксирующий малейшие изменения работы сердца, и последовавший за этим послушанием диагноз потряс меня своей образностью: нервное сердце.
И, наконец, специалист-маммограф продемонстрировал снимок моих собственных, таких привычных грудей, которые, словно глубоководные раковины, коварно копили в себе жемчужные россыпи.
Провалявшись дохлой рыбой несколько тягостных недель, я решила потащиться в Тель-Авив к своему гомеопату – старой и мудрой женщине, издавна, как голубя, подкармливающей меня белыми сладкими шариками.
Она лечила меня от самых разных болезней, а вернее, от разнообразных ощущений, которые всегда сводились к одному: разгулявшимся нервишкам. Она ссыпала в меня пригоршни белых шариков, встряхивала меня, вздергивала, иронически поглядывая поверх очков…
Словом, в один из дней, преодолевая сердцебиение, слабость и дурноту, я повлеклась в Тель-Авив.
… И пока сидела на вытертой кушетке в знакомой притемненной ставнями комнате, устремляя лицо к приветливо кивающему вентилятору, пока мой старый доктор Тала, похмыкивая, смотрела снимки и результаты анализов, я постепенно и ощутимо не то что приходила в себя, но поверила, что приду.
Наконец мне было объяснено, что все – вздор, все – разгулявшиеся нервишки. Попить вот это и поклевать вот это… А главное – поезжайте-ка дней на пять куда-нибудь в Хоф-Дор, и босиком, босиком – по горячему песку, по кромке воды…
– Да что вы, в конце концов! – сказала она. – Ведь в ваших руках главное лекарство, недоступное другим: сядьте и выпишите всю горечь и соль, и отраву этих трех лет. Мне ли вас учить!
Тут же она позвонила в старую гомеопатическую аптеку Альтмана, что на углу Алленби и Кинг Джордж, минут пять говорила с каким-то Габи, втолковывая тому дозы и разведение, и велела мне прямиком ехать туда, забрать все эти капли, сладкие пастилки и, конечно же, столь любимые мною белые крошки, чтобы клевать их по утрам на голодный желудок.
Я расцеловала ее на прощание, вызвала такси и уже минут через десять закупала волшебные снадобья. У всех у них, кстати, были имена сказочных принцесс – Мелисса… Анджелика… Стафисагрия…
Габи оказался лучезарным инвалидом. У него был великолепный профиль справа: римское сочетание горделивого носа с крутым подбородком. Слева же – убогий, робкий, сплющенный, как у рыбы камбалы, будто искаженный ужасом. Словно затеяв лепить это прекрасное лицо и неудачным движением божественного пальца запоров какую-то деталь, природа в сердцах смяла образец, как сминают податливый ком сырой глины.
Кроме того, на правой руке у него недоставало двух пальцев – среднего и безымянного.
К посетителям аптеки Габи всегда был обернут своим прекрасным профилем и неизменно улыбался.
– Прими вот это и это прямо сейчас, – посоветовал он после того, как в третий раз пускался в объяснения – когда и как принимать мне лекарства, а я смотрела на него вежливо и бессильно. – Прими сейчас, на тебе лица нет. Сядь, посиди вот здесь.
Я опустилась в старое кожаное кресло, вдвинутое в уютную нишу в стене, и долго сидела, заторможенно рассматривая покупателей.
И все время Габи зорко поглядывал на меня, обращая ко мне победный римский профиль с проникновенным карим глазом.
– Ты не мог бы вызвать такси? – попросила я наконец, когда аптека опустела: подошел обеденный перерыв.
– Я могу вызвать такси, – сказал он. – Такси не проблема… Где это ты так развинтилась, что стряслось с тобой? Постой, я накапаю доброй старой валерьяны, подкручу тебе гайки.
Он ушел внутрь помещения и сразу вышел, протягивая через прилавок маленькую круглую чашку, которую как-то ловко поддерживал тремя оставшимися пальцами. Я взяла ее и опрокинула в рот мятно-горькое содержимое.
Почему-то вид этой его руки, в которую, как в треногу, я вставила обратно чашку, привел меня в знакомое сильное волнение, вызвал странную дрожь сердца, спазм в горле и прилив обжигающей, невыносимой любви не к человеку даже, а ко всему окружающему меня в этот миг пространству. Словно детские штанишки на балконе дома напротив и замызганная тряпица бело-голубого флага, которые с вялым равнодушием полощет морской ветерок, а заодно и грузная старуха на табурете у дверей подъезда – не что иное, как последняя дарованная мне судьбой милость, с которой невозможно расстаться.
Я стыдилась раньше это описывать, потому что не знаю – как сладить с этим чувством, недостойным писателя, человека мастерового, должного хладнокровно и чутко обозначать предметы, явления и состояния.
Кафе было совершенно пусто и отсюда, с улицы, залитой полуденным средиземноморским солнцем, напоминало пустую сцену перед началом спектакля – то ли потому, что огромная сикомора у входа затеняла и делала укромным пространство внутри, то ли потому, что прямо из середины зальца несколько ступеней поднимались на небольшой подиум с тремя столами…
Бокастый бочонок томящейся над огнем шуармы уже приобрел тот золотистый цвет старого янтаря, каким наливается изнутри хорошо прожаренное, тонко нарезанное мясо… Запах жареной индюшатины выкатывался волнами из полутьмы кафе, смешиваясь с запахом бензина и порывами соленого ветра с моря.
Я вошла и сказала парню за стойкой:
– Ужасно хочется есть!
– Садись вон там, у окна, – отозвался он. – Будешь видеть улицу…
Я вставила чашку в изуродованную ладонь Габи и обнаружила вдруг, что дурнота, одолевавшая меня последние недели, куда-то испарилась.
Еще не веря себе, я попрощалась и, забыв о такси, вышла на улицу, побрела вниз, вниз, дошла до какой-то забегаловки, где в мягкой полутьме за стойкой медленно крутился налепленный на вертикальный шампур бочонок индюшачьей шуармы.
Я, однако, поднялась по ступеням на подиум и села за самый уютный, у стены, испещренный царапинами и пятнами пластиковый стол, затрапезней которого вряд ли можно было найти во всем этом городе. Сняла шляпу, сумку с плеча, бросила на соседний стул… Здесь работал кондиционер и тихо звучало радио.
Хозяин вышел из-за стойки, взбежал по ступеням и разложил передо мною большой картонный поднос с немудреным прибором. Это был хороший знак, наверняка здесь вкусно готовили: когда хозяин не находит нужным тратиться на посуду и обстановку, это означает, что народ к нему и так валом валит.
Вдруг что-то изменилось в пространстве: сломалось, сдвинулось, обвалилось.
Радио оборвало мирное бормотание-напевание и неразборчиво, но жестко и отрывисто заговорил мужской голос.
Хозяин бросился к маленькому приемнику на стойке, крутанул ручку, увеличивая звук, и – по первой же интонации в голосе диктора мы сразу поняли, что…
Он еще прибавил громкости, качая головой. Через мгновение все уже было ясно: полчаса назад в центре Иерусалима на Яффо взорвался автобус номер четырнадцать, кстати, тот, в котором я ездила недавно на очередной рентген.
Хозяин оставил радио включенным и, качая головой, все приговаривал:
– До каких пор, а, до каких пор?…
– Принеси хумус, – попросила я, набирая на мобильном иерусалимский номер – два-три слова, удостовериться, что и те на месте, и эти – в порядке… Еще номер… – И что-нибудь жареное… Что у тебя сегодня?
– Есть курица, рыба… Ох, какая форель! Такая форель, что ты такую нигде не ела!
– Шуарму, – сказала я между несколькими словами в мобильный, – и салат…
Он ушел срезать с крутящегося бочонка кусочки шу-армы длинным тонким ножом, и пока я уговаривала обезумевшую от беспокойства подругу, что дочь просто отключила мобильник, шляется где-нибудь, – не психуй, перестань, не плачь… – сгребал их в железный широкий совок, а потом ссыпал в тарелку точным сильным гребком.
– Семеро убитых, десять раненых! – крикнул он кому-то в кухню. Оттуда ему ответил что-то женский голос.
– Срезай потоньше! – сказала я
– Не волнуйся, не первый день режу мясо.
– … И без жира…
Я вдруг подумала, что море должно быть где-то недалеко. Мне захотелось немедленно войти по колени в воду, шевеля пальцами и приподнимая юбку.
Хозяин принес тарелку, доверху наполненную кусочками индюшатины с янтарной кромкой жира, и впервые за несколько недель я набросилась на еду, обжигаясь, хватая ртом куски, бурно, рывками, дыша, во рту уже остужая вкуснейшее мясо…