Галина Щербакова
Мальчик и девочка
Еще не проснувшись, он понял, что ему снился опять тот же сон. Он один, ему страшно, он зовет маму, а она ушла. И он кричит так, что волны (справа от него много воды — видимо, море), так волны просто выпрыгивают и падают вниз, едва не затаскивая его с собой. Но тут возникает мама и бьет его, бьет. Счастье боли от мамы, пусть бьет, главное — она рядом.
Он спрашивал у родителей, откуда этот сон. Он ведь никогда не был на море.
— Был, — говорит мама. — Тебе было три годика. Я возила тебя укреплять в Анапу. — Типично мамино: укреплять. Как дверь, как полы.
Значит, море было. А раз оно было — было и другое. Мама бросила меня на берегу. Потом испугалась, нашла и побила. Тоже логика мамы.
— Сколько мне было лет?
— Три года, — говорит папа. — У тебя была двусторонняя пневмония, и тебе надо было море.
— Ты был с нами? — Важно выяснить наличие отца, когда тебя бросают на произвол судьбы у волн, стоящих дыбом.
— Нет, я тогда не смог. Да и вообще курсовка была одна. (Объяснение, что такое курсовка: хорошее дело для людей, не имеющих средств на санаторий.) «Мы же не богачи». (Мама, с обидой.)
Мальчик не рассказывает матери — зачем? — что с этого сна он понимает ужас брошенности. Раньше он кричал во сне, сейчас — нет. Более того, ему стал нравиться кошмар сна (как страшилки в кино), он полюбил его анализировать. Что делала мама, когда на него делали стойку волны? А где были спасатели? Ведь должны быть спасатели, которые следят за пляжем?
— Мама, а там были спасатели? — спросил через несколько снов-лет. Она его ударила. Но тут-то зачем? С какой стати? Видимо, маме неприятно, что он помнит, как она была невнимательна к нему трехлетнему. Все-таки нехорошо, когда тебя тычут в твою вину.
Но сон продолжал сниться. Вот и сейчас. Этот ужас от потерянности и от волны, что встала так близко и неотвратимо. Но, видимо, не очень близко, если плюхнулась все-таки не на голову. Но спасатели? Каковы? Есть хотя бы что-то, на что можно положиться у нас с полной уверенностью? Интересная мысль для пододеяла. Итак… Положиться можно на… Ничего не приходит в голову. «Скорая» вовремя не приезжает. Поезда опаздывают. Учителя — хамы. Дружба просто сочится предательством. Милиция бьет всех. Президент считает, что нормально превращать людей в животных. Клонирование рядом с этим — детская забава. И опять же — спасатели не спасают. Все! Надо вставать. Сон сделал свое дело. Испортил настроение и возбудил гнев. Теперь надлежит перейти от сна к яви. Это у него не простое дело — расщеперил глазки, и ку-ка-ре-ку! У него это процесс.
Первое, что он должен сделать, проснувшись, — назвать число и день. Второе — мысленно проинвентаризировать то, что надлежит ему увидеть, когда он откроет глаза. Итак, 19 июня, понедельник. Слева у него окно со следами зимней бумажной заклейки. Он ненавидит ее узор и цвет. Дело тут простое: под бумагой этого года проступает позапозапрошлогодняя заклейка газетами. Мама — экономная, специальную бумагу не покупает. В прошлом году ей учителя подарили бумагу на 8 Марта вместе с разной пластмассовой дурью. Мама рассердилась и сказала, что не надо ее унижать такими подарками. Сами «дарильщики» седьмой год носят одно и то же пальто, а если идти на поводу времени, когда все есть в магазинах, то нечего в другого тыкать бумагой для окон. Старый опыт жизни не хуже нового. Время, когда окна заклеивались газетами, было бедным, но люди от этого хуже не становились. Он лично с мамой не спорит. Ее дело — бороться с жизнью как умеет.
Потом он увидит на стене свой детский рисунок. Мама тогда решила, что у него талант, и таскала его на занятия к какому-то хромоногому художнику. Мальчик придумал нарисовать en face лицо воробья. Это же надо! En face у воробья практически нет. Но мальчик сжимал крошечное чучело в мастерской учителя и рисовал клюв, который в прямом на него смотрении непостижимым образом вытягивался вперед, мертвые глазки сбегались вместе и между ними не оставалось перемычки.
Вот этот клюв и висел на стене как знак победы, что нечего тратить деньги на хромоногого художника. Потом будет его рабочий захламленный стол, под стулом кеды с торчащими носками и запахом, который достает его каждое утро. Нет, он моет ноги и меняет носки. Пахнут сами кеды, им тридцать лет и три года, куплены на вырост, но целые, сволочи, а значит, не будут заменены другими, ибо «мы не какие-нибудь бизнесмены». Тут он открывает глаза, хотя хотелось бы еще не вставать, а жить только мысленно, без движений и тем более говорений. Но так не бывает.
Слава богу, что каникулы и не надо идти в ненавистную школу, где он все время слышит голос мамы-учительницы, пронзительный и виновато злой. Она ведь знает, что нельзя кричать на детей, но одновременно знает и другое: не кричать нельзя тоже. Есть такие противоречивые вещи, которые одновременно и плюс, и минус. С этим ничего не поделаешь, это, можно сказать, явление природы, как дождь. С одной стороны, полив земли и ее посевов, а с другой — распутица, грязь и грипп. Мама — странная. Она все время говорит и делает глупости и тут же объясняет их как нечто безусловно правильное. Мальчик за это даже любит мать, видит в этом биение пусть заполошенной, но все-таки мысли или хотя бы ее попытки. Не таков папа. Папа — тот просто дурак. Дурак классический. В нем нет ни малейшей щелочки, куда могла бы внедриться мысль величиной с атом. Сто разумных мыслей, тысяча будут биться о папину структуру — интересно, из чего она? — и не проникнут. Однажды он видел, как папе делали укол в попу. Игла вошла спокойно. Но нельзя же допустить такую мысль, что спрятанная в трусах и брюках попа есть единственное место, способное воспринимать что-то, ибо только она проницаема и проникаема?
— Ну если ты открыл глаза, чего ты не встаешь? — кричит мама, появившись в дверях чуть раньше, чем он представил, как она появится и крикнет. — Ты помнишь, что мы едем сегодня на дачу?
Нет, он про это забыл и сейчас испытал легкую тошноту от мысли, что каникулы — это дача, эти противные ему мальчишки, которые за год еще более отупели и будут рассказывать ему скабрезные истории и ржать широко открытыми, полными слюны ртами.
Чтобы представить дачу, надо снова закрыть глаза. Рабица. Она тянется долго-долго, местами прерываясь на металлические калитки с замками, спрятанными от дождя в вырезанные из бутылок пластиковые стаканы. «Очумелые ручки» называется. Потом будет выбоина, оставшаяся после всех и всяких дурачьих строительств, а за ней уже их калитка без очумелого стакана, так как у папы нет ума, чтоб присобачить замок, а мальчику это вообще по фигу.
— Ты встанешь или нет? — кричит мама.
Как противно открывать глаза. Если бы можно было жить хоть чуть-чуть в мертвом виде, то он согласился бы. Пребывание в гробу — в сущности, идеальное состояние недосягаемости. Хоть лопните все — не достанете. Но это хорошо, когда что-то в тебе способно осознать это и позлорадствовать. В общем, он уже многое читал про то, что остается тонкое тело, которое вполне может смотреть и присутствовать при его гробе. Но лично ему не хватает доказательств, поэтому он живой, он встает, он идет в уборную, где мама успела уже навести чистоту и поэтому тошнотворно пахнет хлоркой.
Хлорка. Почему-то это связано со сном. Там, где было море и не было, видимо, спасателей, тоже воняло хлоркой. Он чувствует этот запах и видит лестницу, которая ведет куда-то вверх. К длинному помосту — коридору? — повисшему над морем. Там где-то мама. И он кричит: «Мама!» Она бежит по лестнице вниз, легкая, как чайка, и уводит его от запаха хлорки.
Да! Он это хорошо видит. Теперь он знает: это и есть место спасателей. Они, так он знает из кино, в большие бинокли смотрят нз пытающихся утонуть идиотов и маленьких придурков, сносимых (такая возможность есть, он знает) волной.
— Там были спасатели! — говорит он сейчас. Через сто лет.
Мама недоуменно смотрит на него.
— В Анапе, — объясняет он ей. — Я вспомнил.
— Что ты еще вспомнил? — спрашивает она.
— Хлорку. Там воняло хлоркой, как у нас сейчас.
— Дезинфекция. Тогда в Анапе была дизентерия, и мы быстро уехали.
Это неправда. Они были тогда два месяца. Он, конечно, не помнит сколько. Но он слышал тысячу раз, как у него была пневмония и мама плюнула на собственный отдых и повезла его на целых два месяца в эту тьмутаракань без удобств и всего прочего (одним словом, курсовка) и укрепила ребенка, и с тех пор — тьфу, тьфу! Концы с концами не сходились. Со временем всегда так. Оно то наползает на другое, то разрывается на части.
— Ты собрал то, что тебе нужно? — спрашивает мама.
Он ничего не собрал, потому как ему нужен телевизор, видюшник, музыкальный центр, но это ему брать не разрешено. На даче додыхает старенький «Рекорд», который ловит только второй канал, и плеер, который был ему подарен на десятилетие и на всю оставшуюся жизнь.