Маленькая повесть
Собирались поминать Федора Филимоновича Пробродина, сельского учителя-энтузиаста, основателя и директора широко известного музея народных художественных ремесел, замечательного ученого-самородка, бывшего своего рода достопримечательностью и гордостью довольно глухого Северопрыжского района. Ожидалось, что на сороковой день по смерти в доме покойного в Старобукрееве соберутся человек двадцать родственников и друзей – и из Северного Прыжа, и из Костромы, и из самой столицы. Из Вологды, конечно, приедет внук Жорик. Даже племянница Валерия, которая не была здесь лет пять или шесть, сообщила телеграммой из Петербурга, что постарается приехать. В общем, будет многолюдно. Дочери Митника, депутата Госдумы, давнего пробродинского друга, крестника и кума, собрались ехать из Москвы большим семейным сообществом на двух машинах с мужьями и детьми, но
Галина Васильевна, вдова Пробродина, за неделю специально позвонила и тихим, усталым голосом попросила их приехать как-нибудь в другое время: народу и так ожидается столько, что даже в просторном пробродинском доме разместиться на ночь будет негде. Извиняясь, она сказала, что вот и Жорика попросила не брать с собой Алисочку, любимую правнучку.
После Галиного звонка Митник и сам засомневался, ехать ли: дел в
Москве полно, задерживаться нельзя, но если там негде будет приткнуться на ночь и в обратную дорогу придется отправляться не выспавшись, поездка будет мучительна (с шофером он не ездил принципиально, полагая, что все думские шофера – стукачи). Шутка ли сказать, в ноябре, возможно, в дождь со снегом, за рулем более пятисот километров в одну сторону – от Москвы через Кострому и
Северный Прыж до Старобукреева. Особенно рискованны последние три километра болотистой поймой: дороги в привычном смысле этого слова здесь нет, прямо по болоту много лет назад проложили два ряда бетонных плит, две колеи до наплавного моста через лесную реку
Прыжку, но со временем под гусеницами тракторов и под колесами тяжелых самосвалов и лесовозов плиты местами совершенно поразбились, и если в распутицу колесо легковой машины соскользнет в грязь, то сам уже ни за что не выберешься, – тогда бросай все и топай назад в совхоз искать трактор. В прежние годы с Митником такое случалось, и застревал, и топал назад, и пригонял трактор… но тогда он был много моложе и здоровее.
Но, посомневавшись, он все-таки решил ехать. Слава богу, напрасными оказались опасения насчет погоды: дни установились теплые, сухие, солнечные – прямо какой-то кусок запоздалого лета на исходе осени, того гляди на голых уже, черных, но заново нагретых солнцем деревьях вновь набухнут почки и появятся листья. В такую погоду если и начнет натягивать на дождь, то всегда будет два-три часа, чтобы спокойно собраться и уехать и успеть добраться до асфальта еще до того, как развезет дороги… Впрочем, в ближайшую неделю никаких осадков синоптики не обещали.
Да нет, хоть бы и снег шел, ехать надо было. Хочешь не хочешь. На похоронах он же твердо сказал Гале, что приедет. В тот день (легко высчитать, что это было 29 сентября, четверг, потому что назавтра, в пятницу 30-го, в комитете было обсуждение поправок к законопроекту о мигрантах) он торопился до ночи вернуться в Москву. Так торопился, что даже на поминки не стал задерживаться. Едва бросив обязательную горсть земли в могилу и наскоро попрощавшись с районным начальством, посчитавшим своим долгом присутствовать на похоронах знаменитого земляка, он подошел к Гале. Она без сил, с закрытыми глазами, как-то заваливаясь набок на кого-то из поддерживавших ее женщин – родственниц или сотрудниц музея, сидела на скамеечке перед рыжими глинистыми отвалами раскрытой могилы, над которой, впрочем, уже сосредоточенно и деловито начали трудиться могильщики с лопатами, и первые комья земли застучали о крышку гроба. Митник присел на корточки, взял Галины безжизненные руки, поцеловал и, заглядывая ей в лицо, сказал, что теперь должен ехать, но на сорок дней приедет обязательно. Она ответила слабым рукопожатием, но глаза не открыла, и он не был уверен, что она его правильно услышала…
Нет, хоть бы даже он и не обещал, нельзя не ехать: он остался вроде как душеприказчиком Пробродина, и теперь обязательно надо посмотреть, как там Галя справляется одна. Может быть, как-то помочь ей, помочь организовать ее вдовью жизнь. Когда уже накануне поездки он позвонил, она начала было говорить спокойно, но тут же заплакала и сказала, что никак не привыкнет, что Феди нет: все-таки сорок семь лет прожили вместе, и он всегда, если и уезжал по делам, быстро возвращался, и даже когда его долго не было – неделю или больше
(например, в прошлом году он почти месяц пролежал в Вологде в больнице – Жорик устроил там отдельную палату), каждый день звонил.
А теперь уехал, – и нет его и нет. “Я, слабоумная, все не верю, жду, что хотя бы телефон зазвонит, – сказала Галя. – Вот ты позвонил, а у меня и сердце упало… В доме холодно, дров принести некому”. Самой ей в ее семьдесят, да и с больными ногами, носить дрова было не под силу: в последние годы она и триста метров до монастырской церкви проползала с трудом, тяжело опираясь на палку, и по дому передвигалась еле-еле, переваливаясь, как утка, и придерживалась за спинки стульев, за буфет, за стены… Митник сказал, что, как и обещал, приедет и устроит, чтобы дрова у нее были. “Да что дрова, дрова – ладно, – сказала Галя, – с дровами и сама как-нибудь устроюсь”. Приехать же ему обязательно надо потому, что к ней уже обращаются с предложениями публиковать Федины последние работы: и племянница Лера вскоре после похорон звонила из Питера, и из Москвы звонили из какой-то редакции, и из Прыжа приезжал человек из типографии, – но она не только что к бумагам, но и вообще на второй этаж, в его кабинет, в “голубятню” никого не пускает и пускать не собирается и хотела бы, чтобы Митник и только Митник первым поднялся туда, посмотрел рукописи и, возможно, что-нибудь подготовил к печати. “Ты самый давний друг, – сказала она, – и самый умный”.
И правильно, что наверх никого не пускает, подумал Митник. Все, что есть ценного в доме, все собрано на “голубятне”. И книги, и альбомы, и энциклопедии, и лично Федору принадлежавшие небольшие коллекции лубочных картинок и церковной вышивки. “Хорошо, хорошо, я обязательно приеду, – прокричал он сквозь помехи: телефонная линия с
Прыжем была как всегда отвратительна, что-то шуршало, гудело, потрескивало. – Приеду и посмотрю, что можно продать и как продать подороже”. Что Галя ответила, расслышать и вовсе было невозможно: из-за слез она говорила совсем тихо. “В общем, завтра увидимся и все обсудим”, – сказал он и положил трубку.
Книги, альбомы, полный “Брокгауз”, собрание лубков – это хорошие деньги, и он поможет всё пристроить в Москве (он даже успел переговорить по телефону со знакомым букинистом, и тот заинтересовался и сказал, что готов съездить на место). Но вот упоминание о рукописях, обо всех этих “последних работах” вызвало у
Митника только раздражение и досаду: никакими рукописями он заниматься не будет. Ни сил нет, ни времени, ни желания – не до того ему в жизни. Вон пробродинская племянница Валерия едет из Питера, пусть она и займется. Небось, оправдывая свое детское прозвище, затем и стремится Лерка-Щучка, чтобы ухватить что-нибудь из дядюшкиного научного наследства, – и дай ей бог: может, как-нибудь где-нибудь что-нибудь использует. Если, конечно, есть там, что использовать.
Митник знал, о каких “последних работах” речь идет. Прошлой зимой по своей депутатской обязанности (очередные разборки с мигрантами) он был в Прыже и, конечно, сделал крюк в двадцать километров, заехал в
Старобукреево, – благо дни стояли морозные, зимник через пойму был плотно укатан, и в свете фар хорошо и далеко видна была заснеженная белая дорога с неглубокими колеями. Приехал он к ужину. Ужинали с традиционной в этом доме можжевеловой настойкой под крупно нарезанную вяленую щуку, под соленые рыжики с дымящейся вареной картошечкой. Право, ради такого ужина и двадцать километров – не расстояние…
После вечных и яростных застольных споров о правительственной политике (конечно же, преступной) и общественной морали (конечно же, падающей год от года) Пробродин потащил гостя наверх в кабинет:
“Пойдем-ка поработаем”. Здесь он усадил Митника на диван и бросил ему клетчатый плед: “Завернись, из окна дует. И вообще можешь разуться и устроиться с ногами. Вот и подушку возьми”. Сам он накинул на плечи свой белый полушубок, в котором работал не только зимой, но, кажется, даже и летом, даже теплыми ночами, сел за необъятный, построенный по специальному заказу дубовый письменный стол, водрузил на нос очки и, не обращая внимания на широкую зевоту гостя, утомленного долгой дорогой, дневными делами в Прыже и разморенного можжевеловкой, принялся увлеченно, “с выражением”, – то посмеиваясь, то хмурясь, то постукивая кулаком по столу, – читать свои последние сочинения.