Рагозин Дмитрий
Дочь гипнотизера
«Занятия мои были маловажны, но беспрерывны».
К. Батюшков. Речь о влиянии легкой поэзии на язык.
Что такое курортная жизнь скучающего литератора, известно. Проснувшись поздно, Хромов завтракает пресной яичницей и густым кофе в гостиничном буфете, привычно прислушиваясь к шепоту двух коммерсантов, с торопливым равнодушием поглощающих свои сосиски. Уже жарко. Серая синева занесена над головой, как меч. Узкие улочки ведут к морю. Окруженный проволочной оградой городской пляж переполнен. Хромов с трудом находит свободный от голых тел притин возле давно необитаемой спасательной вышки, украшенной голубыми фанерными кругами. Перерывы между купанием он заполняет книгой, хранящей на полях следы ногтя его жены, мыслями о бренности всего живого и отсутствием каких-либо мыслей. Обедает он в ресторане «Тритон», по уверениям знатоков, лучшем на побережье. За соседним столиком известный Тропинин потчует жирными креветками худосочных девиц. «Заходи вечером, не прогадаешь», — говорит он. После обеда, на тяжелый желудок, Хромов навещает Агапова, поднявшись по приставной лестнице на веранду, увитую сухим плющом. «Меня не переубедишь, — говорит Агапов раздраженно, — я как тот столп!» Разговор получается долгий, но неинтересный для обоих собеседников. Расставшись с приятелем в тот момент, когда скрытые упреки уже грозят перерасти в открытую ссору, Хромов от нечего делать идет в запущенный сад санатория, где до самых сумерек предается меланхолическим думам. Между тем, на вилле, которую снимает Тропинин, тяжело набирает обороты обычная светская попойка. «Ты не знаешь Циклопа?» — удивляется Тропинин, но, сразу сменив тему, спрашивает, как продвигается книга. «Она движется в обратном направлении», — невесело шутит Хромов. Вернувшись в гостиницу, он встречает в длинном, тускло освещенном коридоре одного из коммерсантов с большим чемоданом в руке. Когда Хромов входит в свой номер, Роза уже проснулась.
Утром в гостиничном буфете темно. Хромов спешил занять столик у окна, но и здесь солнца едва хватало на яичницу с выпуклыми желтками и чашку кофе. А уж о том, чтобы читать газету, и думать нечего.
Бедная буфетчица!
На прилавке прел бутерброд с сыром, конфеты скучали в вазе, большой кувшин пучил томатный сок. В глубине на полках выстроились пыльные бутыли с местным вином.
Все в буфете было несвежим, подпорченным, испытавшим губительное пристрастие времени, что ни возьми: сыр с зеленым налетом плесени, хлеб черствый, затхлый, масло прогорклое, сок прокисший… Но Хромов, он находил в этом тихом, робком разложении какую-то поэтическую прелесть, как всякая поэтическая прелесть — враждебную пищеварению (образцовый курортник, он отводил пищеварению первоочередную роль). Несколько раз он делал буфетчице замечание, но она только стыдливо опускала глаза, как будто относила его замечание о несвежести продуктов к себе, мол, от вас, девушка, несет. Отойдя от прилавка, Хромов испытывал угрызения совести, которые сопровождали его потом весь день, как мотивчик вульгарной песенки, сводящий с ума всякого, кто его случайно подхватит.
Впрочем, начинать день с тлена вошло у него в привычку задолго до того, как он впервые, точно наивный, доверчивый отпускник, вошел в этот темный буфет и приобщился к его подпорченной снеди. Только так, растлевая необъятную ночь, можно уйти подобру-поздорову! Что там впереди — море? холмы? Что бы там ни было, пока не вдохнешь запах плесени, пока не ощутишь прокисший вкус на языке, нечего и мечтать об испепеляющих солнечных лучах, о лежащих ниц и навзничь красотках, о волнах и всем прочем, чем богат приморский городок в жаркое время года.
Хромов не боялся обвинений в дурном вкусе и дурном глазе. Он вообще не боялся обвинений. На этом процессе я главный обвинитель! И мне не в чем оправдываться, заявлял он своим многочисленным, трусливым критикам-доброжелателям (Дудкину, Измайлову, Глинскому, Лозовскому…). Когда же его просили остановиться на этом поподробнее, он, ни слова не говоря, уходил, хлопнув дверью, после чего, прильнув к замочной скважине, с искренним любопытством наблюдал, как критики (слава богу, обоего пола!) предавались известным играм в «кто кого» и «кто во что горазд». Многое из подсмотренного он потом включал в свои рассказы. «Без зазрения совести», как отметил один из участников критической оргии. Что до буфетчицы, то ей, по мнению Хромова, не мешало повесить над головой лампочку, чтобы изгнать скопившуюся в голове и в буфете темень, но — и это был его пунктик — Хромов никогда, ни за какие коврижки не стал бы давать советов по поводу освещения. Хватит несвежей пищи на весь день вперед!
Через узкую дверь буфетчица исчезала в подсобной кухне, чтобы поставить на газовую плиту кофейник, сварить сосиски, сделать яичницу. Сапфира, имя-то какое! Сама щуплая, маленькая, сутулая, с широким, усеянным прыщами лицом, с выбритой головой и тонкой, перевитой лентой косичкой на темени, с колечком в нижней губе… Самое большее, на что Хромов решался, облокотившись о буфетную стойку, это спросить у бедной девушки, ходит ли она на море купаться (ответ отрицательный) и не скучно ли ей в этом людном захолустье.
«Да…» — соглашалась она, почти невидимая. Кривую шею, нос опенком, татуировку, ползущую корнями по разлатому заду, приходилось торопливо домысливать, чтобы придать образу цельность.
На том успокоившись, Хромов принимал из ее рук тарелку с яичницей, чашку кофе и нес завтрак на столик у окна, чувствуя к своей спине приклеенный взгляд (самообольщение: обслужив постояльца, Сапфира закрывала глаза и, что называется, ложилась на дно. Она могла, затаившись, часами обхаживать левой рукой правую, мять, гладить, сгибать, и правой — левую: сжимать, тискать, чесать; пальцы ее при этом, даром что короткие, вытворяли чудеса. Увлекшись, она не замечала, как сбегают по щекам слезы, как растягиваются губы в глупую улыбку…).
По двору бегали голенастые куры, тощий павлин волочил в пыли длинный хвост, давно разучившись его раскрывать. У забора громоздились клетки с кроликами. Поглядывая в окно на выцветшую картинку, Хромов мысленно двигался в двух направлениях. Одна его (худшая) половина стремилась к морю, на городской пляж, другая (лучшая) — в горы. Предстояло выбрать распорядок дня. Строя планы на будущее, он невольно припоминал сон, которым давеча с ним поделилась супруга, как обычно, запутанный, со множеством неприятных закоулков. Каким-то образом (каким — предстояло понять) ее сон уже вмешивался в едва наметившийся день. Мне снилось, рассказывала она, не поднимая головы, раскрывая и закрывая рот, что я вхожу в помещение с красными стенами. На мне черные чулки и черные перчатки. За столом сидят два человека, совершенно безликие. Один из них встает и тихо говорит, почти пищит: «Там о заре нахлынут волны…». Второй достает что-то из кармана и кидает в мою сторону, я чувствую укол, вижу возле пупка воткнувшуюся иголку с длинной красной ниткой и, подумав: «Они хотят меня распороть — как книгу», просыпаюсь…
В персонажах ее сна Хромов тотчас признал двух постояльцев гостиницы, каждое утро завтракавших в темном буфете. Сегодня они пришли позже обычного и расположились за столиком у стены. Оба взяли сосиски и пиво. Хромов невольно следил за их жестами. Они снимали номер в конце коридора и рекомендовали себя скупщиками солонины, но по виду смахивали на мошенников, которых несметно кочует по приморским городам, где отдыхающие легко расстаются с деньгами. Один был кургуз, лысоват, с острым птичьим носом и узкими, моргающими глазками, одет в малиновый бархатный костюм. Его напарник, крупный, щекастый, со светлыми бакенбардами, мягкими губами и ямкой на широком подбородке, щеголял парой бронзового оттенка. Именно он на днях остановил Хромова в коридоре и, рассыпаясь в любезностях, заманил в номер, чтобы «показать нечто». Он так и сказал: «Я вам покажу нечто!». Хромов тогда поддался, а после стал опасаться, что, воспользовавшись его слабостью, коммерсанты начнут надоедать ему своей дружбой. Опасения были напрасны. При встрече с ним в гостинице, на пляже, в «Тритоне» они холодно улыбались, и только, как будто он давеча совершил в их присутствии какой-то неблаговидный поступок и им было за него стыдно. Хромов прозвал их «мистер Икс» и «мистер Игрек», путаясь, кто из них кто. Эти двое были типичными насельниками паралитературы, то есть того тонкого слоя реальности, который липнет к литературе, как frutti di mare к подгнившему днищу корабля. Живут они в подвешенном состоянии, как гениталии. У них все спорится, все на ять. Но они несвободны и знают о том, что несвободны. Стоит подняться ветру вдохновения, и пиши пропало, их след — простыл. Литература связала их по рукам и ногам, набила оскоминой смысла, не спрашивая, включила в свою игру. Они паралитературные явления и ничего не могут с собой поделать. Как затертые рифмы, они отмечают место, где жизнь теряет свои права, уступая неписаным правилам. Они — отпечаток. С ними нельзя по-доброму.