Хосе-Мария Гельбенсу
Вес в этом мире
Наталии Родригес Сальмонес и памяти Кристины Родригес Сальмонес в благодарность за столько лет дружбы и теплых чувств
Когда душа отдает приказ телу, оно повинуется немедля. Но когда душа отдает приказ самой себе, она противится ему.
Блаженный Августин
Мне следовало умереть несколько лет назад. Этого не случилось, а жить мне тяжко. И, кроме того, мне все безразлично.
Уж не хочешь ли ты сказать, что именно поэтому запер себя здесь?
Запер себя? И да и нет. Это мир вытолкнул меня.
Бедный мир. Каким же образом мир виноват в том, что ты здесь обосновался?
Откуда ты приехала? Разве ты не смотришь по сторонам? Разве ты не видишь его? Он же просто невыносим. Он не дышит, не думает, он не более чем суетливое скопище ужасных людей, масс, которые перемещаются, топчут его, — настоящее болото; идти по нему так неприятно… Здесь, по крайней мере, мне все это не приходится терпеть. Разумеется, мир не виноват — в чем он может быть виноват? Просто он невыносим, вот и все. Мне этого вполне достаточно. А кроме того, мне и правда все безразлично. Жизнь превратилась в ожидание.
Не хнычь. В ожидание? И чего же ты ждешь?
Смерти, определенности.
О господи.
Я вполне серьезно. Я совершенно не боюсь. Мне все безразлично.
Вот уж не ожидала приехать сюда и застать тебя в таком состоянии. Ты не был таким, когда я тебе звонила: тогда ты просто покорил меня, ты был человеком, который наконец может безмятежно, как звезда, взирать на мир, ведь правда? А что теперь? Что это с тобой? Ты интересничаешь? Ну, понятно: старый опытный соблазнитель продолжает свою подрывную работу. Я тебя знаю, я тебя помню. Скажи-ка, ты скрываешься не только от масс, но и от женщин?
Женщина — тайна, масса — зверь.
Понятно. Ну да ладно, надеюсь, мы все-таки сможем поговорить, несмотря ни на что, — конечно, не сейчас, а когда ты спустишься с небес на землю. Полагаю, такие дела, как, например, мои, тебя не интересуют, но меня они как раз очень интересуют. Никаких тайн — ты уж прости, чего нет, того нет, — одна только неопределенность, путаница и смятение. Ты ведь понял это, правда? Понял из нашего разговора.
Ты меня интересуешь, интересуешь, как всегда. И если ты думаешь, что нет, то очень ошибаешься. На самом деле я доволен, что ты приехала. Я удовлетворен.
Вот эгоист!
Да, признаю, это мне льстит. Образ старого мудреца, созерцающего мир, просто смешон, если учесть, что это за место. Здесь можно созерцать только рутину, повторение одного и того же. Все и каждый делают то же самое, что и каждый день. Здесь нет ни отдыха, ни покоя, ни уединения — совсем наоборот: здесь приходится бороться, чтобы окончательно не превратиться в идиота. Время тянется нескончаемо долго, а когда наконец наступает лето и приезжают новые люди, заполняющие собой все, оказывается, что они приехали, только чтобы посозерцать самих себя, занятых летним отдыхом: они, как животные, бродят туда-сюда в поисках еды и день за днем повторяют одно и то же — те же самые жесты, те же самые разговоры, то же самое поведение, — вкрапляя в него какие-то мелочи, которые нужно превращать в важные дела, чтобы не ошалеть от скуки… Местные жители и туристы — как орел и решка одной монетки. Тот же самый мир — никуда от него не денешься, — только шума и грязи поменьше. Так что, если не считать книг, общаться мне здесь, увы, не с кем. Я зажился на свете, мне бы уже следовало умереть.
О ком я приехала поговорить — о тебе или обо мне?
Конечно, о тебе, я эгоист, я только все время жалуюсь, или называй как хочешь, но позволь мне поговорить с тобой, имей сострадание: знаешь, временами я вдруг отдаю себе отчет, что разговариваю с деревьями. Как ты думаешь, в чем еще выражаются одиночество плюс немощь? Да-да, немощь, не надо этих гримас.
И тем не менее, ты же думаешь, мыслишь. Ты напоминаешь мне Дон Жуана:
In youth I thought because my mind was full
And now because I feel it growing dull[1].
Там именно так сказано?
Да, только глагол другой.
Это из «Дона Хуана Тенорио»?[2]
Из «Дон Жуана» Байрона.
Не читал. В общем-то, если человек принимается разговаривать с деревьями, это значит, что его мысль некоторым образом высыхает, потому я и молю о сострадании. Разве Байрон не был тщеславным, самонадеянным романтиком? Но погоди, ты даже еще не разобрала свой чемодан, и нам надо поужинать. Позволь мне выразить протест. Неужели ты не сжалишься над бедным отшельником? Мы будем говорить о тебе, будем говорить, сколько тебе заблагорассудится, день, два, три… Кстати, сколько времени ты здесь пробудешь?
Не знаю… Недолго… Я не могу… И потом, не так уж много мне нужно тебе рассказать. Я приехала, только чтобы обрести… то, что я сказала тебе: хоть немного порядка. Дело тут не во времени, я и сама не знаю, что мне нужно. Пожалуй, вот: выговориться и посмотреть, что из этого получится — вдруг что-нибудь изменится или я взгляну на все другими глазами, понимаешь? Как писатель: он пишет и словно бы раскладывает перед собой на бумаге то, что его мучает.
Ну, я в таких вещах не разбираюсь, это тебе тут карты в руки. Так, значит, мне предназначена роль бумаги?
Да ладно, не придирайся. Роль бумаги! А кроме того, ни ты, ни я никогда не писали — я имею в виду, литературных произведений, — и не знаем, как это бывает; нам приходилось только быть читателями.
Да, и притом, несомненно, читателями, которым чтение дало очень много. Я учил тебя, ты учишь своих учеников, кто-нибудь из них будет учить твоих детей… Однако литература — вещь более благодарная, чем философия, а я потерял тебя очень быстро…
Какой ужас, какой ужас, замолчи; ты становишься нудным, впадаешь в дурной тон, а в конце концов, не исключено, впадешь еще и в пафос, и это будет хуже всего. Хотя, может, ты всегда был таким — просто сейчас, когда мы так давно не виделись, все бросается в глаза, и я теперь замечаю это.
Тогда в твоих глазах я стоял на пьедестале…
Да нет же, нет, и давай сменим тему, в данный момент твои шутки совершенно не кажутся мне забавными, прости, но мне не до них.
Приношу свои извинения. Я просто старался избежать серьезного разговора — прежде всего потому, что уже поздно, или, иначе говоря, сейчас слишком поздно, чтобы начинать заниматься чем бы то ни было. Скоро наступит время ужина, а я, хоть одинок и немощен, человек не бедный, так что приглашаю тебя прямо сейчас пойти перекусить, потому что здесь нет никакой ночной жизни, и в тот час, когда вы в Мадриде садитесь ужинать, тут мы не найдем ничего, кроме безлюдных улиц и запертых кафе. И, наконец, еще вот что: вопреки общему мнению, о важных вещах следует говорить ранним утром, именно тогда я соглашусь выслушать то, что ты мне расскажешь о себе, — возможно, после завтрака, на восхитительной прогулке по ковру из сухих листьев. Завтра посмотрим.
По-моему, план великолепный.
Как поживает твой муж? И твои сыновья?
Очень хорошо. Ну, ты ведь знаешь, хорошо во всех отношениях не бывает никогда, но — да, очень хорошо. У всех нас. Ты не поверишь, но об этом я тоже должна тебе рассказать. Если бы все проблемы заключались только в этом — чтобы все поживали хорошо. Не будь все хорошо, может, у меня не возникло бы той проблемы, которая есть сейчас. Бывает же такое… Но в общем и целом то, что касается дома и семьи, у меня, да, в полном порядке. Только у меня не сыновья, а дочери.
Их по-прежнему две?
Две.
Две дочери, надо же. Их отцу повезло — будет жить, как у Христа за пазухой: две женщины, которые будут возиться с ним всю жизнь. Дочери никогда не покидают отца.
Не говори глупостей. Дочери покидают отца, когда этот отец зануда. Тебя бы они покинули наверняка, даже не сомневаюсь, и жили бы в свое удовольствие вместе с матерью, которая тоже бросила бы тебя и считала бы, что все они вырвались на свободу… О господи, прости: похоже, я ляпнула страшную глупость.
Да нет. Никакой глупости. Боюсь, я снова начал, как ты говоришь, интересничать. Забудь об этом. Сара умерла, детей у нас не было, так что все в порядке.
Да, однако напоминать тебе о Саре таким образом… Прости, мне правда очень жаль.
Не переживай. Сожаление приводит к печали. А твой приезд — радость для меня, он приободрил меня, даже взволновал. Это хорошо. А кроме того, ты сама знаешь, время выметает все углы. Теперь я думаю только о себе; не могу сказать, что результат меня очень вдохновляет, но я думаю о себе — о том, что есть, и о том, чего нет. То-то я сделал, то-то не сделал, то-то мог сделать… Кризис возможностей, пересмотр их. Один из способов предаваться воспоминаниям: еще не так, как в старости, но до нее уже только последний шаг. Старик вспоминает по-другому: он не задает себе вопросов, не спорит сам с собой — он просто изо всех сил цепляется за возможно большее количество фактов, событий, подробностей, которые еще хранит его память. Наверное, это страшно, как ты думаешь?