Синтия Озик
Путтермессер, ее трудовая биография, ее родословная и ее загробная жизнь
Путтермессер было тридцать четыре года, она была юристом. Еще она была феминисткой — не оголтелой, но возмущалась приставкой «мисс» перед своей фамилией, видела в ней намеренную дискриминацию; она хотела быть юристом среди юристов. Она не была девственницей, но жила одна, упорно в Бронксе, на Гранд-Конкорсе, среди хиреющих родителей чужих людей. Ее собственные переехали в Майами-Бич; в пушистых шлепанцах, сохранившихся со школы, она бродила по лабиринту своей квартиры, где на пианино до сих пор стояли ноты с учительскими галочками, показывавшими, до какого места ей надо упражняться. Путтермессер всегда забегала немного вперед заданий; в школе — тоже. Учителя говорили ее матери, что у ребенка «высокая мотивация», «нацеленность на результат». Кроме того, у нее была «тяга к знаниям». Мать все это записывала в блокнот, хранила его и увезла с собой во Флориду, на случай, если умрет там. У Путтермессер была младшая сестра, тоже высоко мотивированная, но она вышла замуж за индийца-фармацевта, парса, и переселилась в Калькутту. У сестры уже было четверо детей и семь сари из разных тканей.
Путтермессер продолжала учиться. На юридическом факультете ее называли зубрилой, выскочкой, эгоманьячкой и карьеристкой. Эго тут было ни при чем; она пыталась найти решение, но не знала — чего. В тылу бельевого шкафа она нашла пачку картонок от отцовских рубашек (мать была предусмотрительна и скупа: в кухонных ящиках Путтермессер до сих пор обнаруживала сложенные квадратики древней кальки, побелевшие на сгибах, пропахшие сыром и приютившие меленьких, неизвестной породы червячков); сама же она держала за стояком в ванной недельную порцию кроссвордов из воскресной «Таймс», приколотых к этим картонкам, и беспорядочно решала их. Она играла с собой в шахматы и выигрывала, как за черных, так и за белых. На карточках из картотеки сочиняла дела по гражданским искам. Не потому, что хотела все запомнить: ситуации (интеллектуальные задачи она именовала «ситуациями») проскакивали в ее ум, как сливочное масло в бутылку.
Из Флориды пришло письмо от матери:
Дорогая Рут,
я знаю, ты мне не поверишь, но клянусь, что это правда, на днях папа гулял по Авеню и кого, ты думаешь, он встретил — миссис Зарецки, худую из Бернсайда, а не полную у Давидсона, ты помнишь ее Джоула? Так он развелся, детей, слава Богу, нет и свободен как птица, бедняжка его жена, говорят, не могла зачать. Он проверялся, у него все в порядке. Он всего лишь бухгалтер, недостаточно хорош для тебя, видит Бог, я никогда не забуду тот день, когда тебя взяли в Юридическое обозрение, но ты должна приехать и увидеть, каким он стал милым человеком. В каждой трагедии есть своя хорошая сторона. Миссис Зарецки говорит, что он почти каждый раз приезжает, когда она звонит ему по междугородному. Папа сказал ей: что ж, бухгалтер, вы не перегрузили его образованием, с дочерьми это по-другому. Но не принимай это близко к сердцу, папа так же, как я, гордится твоими успехами. Почему ты не пишешь, мы давно от тебя ничего не получали, работа — работой, но родители — это родители.
У Путтермессер было еврейское лицо и чуточка американского недоверия к нему. Ни на одну из рекламных девиц она не была похожа: она ненавидела девушку с шампуня «Брек», блондинистую, умильную, с бледными губами, и шампунь этот бойкотировала из-за плакатов в метро, золотоволосых, грубо идеализированных — эротический сон американца. У самой Путтермессер волосы походили на прыгающие фестоны — они покрывали голову волнистыми слоями, как уложенная внахлест черепичная крыша. Цвета они были почти черного и порой торчали во все стороны. Нос у нее был толстый с шерстистыми неодинаковыми ноздрями — правая заметно шире левой. Глаза маленькие, ресницы короткие, невидимые. Веки монголоидные, с эпикантусом — в целом лицо несколько восточного типа, как бывает у евреев. При всем этом нельзя сказать, что она была некрасивой. У нее была хорошая кожа, пока что почти без морщинок, неровностей и признаков приближающейся дряблости. И приятный овал лица — щеки по-детски обвисали, только когда она углублялась в книгу.
В постели она изучала грамматику иврита. Перестановки в трехбуквенных корнях восхищали ее: как это получается, что целый язык, а следовательно, целая литература и даже цивилизация зиждутся всего лишь на трех буквах алфавита? А глагол — этот поразительный механизм? Три буквы, любые, каким предназначено, могут исчерпать все возможности, просто за счет разного произношения или добавления еще одной спереди или сзади. Все мыслимые речения произрастают из такой троицы. Иврит представлялся ей не столько средством выражения, сколько кодом мироустройства, нерушимым, прозрачным, заданным от века. Идея грамматики иврита превращала ее мозг во дворец, в некий Ватикан, по коридорам которого она ходила от одного блистательного триптиха к другому.
Она написала матери письмо с отказом приехать в Майами-Бич для встречи с милым разведенным бухгалтером. Она еще раз объяснила ей, чем дышит, объяснила обиняком:
Я цинично отношусь к власти, и причиной тому, конечно, моя нынешняя работа. Ты, наверное, не слышала об Отделе виз и регистраций, сокращенно — ОВИР? Он расположен на улице Огарева, в Москве, в СССР. Я могла бы перечислить тебе несколько из неисчислимого списка бюрократических издевательств ОВИРа — сколько их всего на его совести, никто не ведает. Но могу назвать имена всех этих преступников, вплоть до низших сотрудниц, Ефремовой, Королевой, Акуловой, Архиповой, Израиловой, сидящих в Колпачном переулке, в управлении, возглавляемом Золотухиным, заместителем полковника Смирнова, который работает под началом Овчинникова, второго по старшинству после генерала Вырьина; только Овчинников и Вырьин сидят не в Колпачном, а на улице Огарева, в головной организации — МВД, Министерстве внутренних дел. Когда-нибудь все советские евреи вырвутся из их паучьих лап на свободу. Пожалуйста, объясни папе, что это сегодня — одна из важнейших забот в моей жизни. Ты думаешь, Джоул Зарецки способен разделить мои воззрения?
Сразу после университета Путтермессер поступила в фирму «Мидленд, Рид и Коклберри». Это была аристократическая фирма на Уолл-стрит, и Путтермессер, взятую туда за ум и редкостное усердие (чаще свойственное иммигрантам), поместили в тылу конторы раскапывать прецеденты для тех, кто работает непосредственно с клиентами. Женщина и еврейка, она, однако, почти не ощущала дискриминации: тыл предназначался для нудной черной работы, и туда отправляли полезную молодежь. Свет там частенько горел до трех ночи. Было естественно, что с Верхней Ступеньки юридического факультета ты получала доступ к Подножию Лестницы в реальном мире прецедентов. Наградой было само существование чудо-лестницы. Путтермессер была там единственной женщиной, но не единственной еврейкой. Каждый год в заднее отделение «Мидленда, Рида» поступали три еврея (четыре в тот год, когда пришла Путтермессер, а посему при виде ее чаще думали «женщина», чем «еврейка»). Каждый год три еврея уходили — не те же трое. Трудным временем был обеденный перерыв. Большинство молодых людей шли в спортклубы поблизости, размяться. Путтермессер ела из бумажного пакета у себя за столом вместе с другими евреями, и это было странно: молодые евреи, казалось, были так же преданы сквошу, как остальные. Увы, в спортклубы их не принимали, и это удивляло — молодые евреи ничем не отличались от остальных. Они покупали такие же костюмы у тех же портных, носили точно такие же рубашки и туфли, не надевали галстучных булавок и стриглись так же — значительно короче, чем уличные охламоны, но не так коротко, как стрекулисты из банков.
Путтермессер помнила, что сказал о Дрейфусе Анатоль Франс: он был той же породы, что осудившие его офицеры. «На их месте он сам бы себя осудил».
Только выговор у них чуть-чуть отличался: «а» чуть глубже в носу, неприятно удлиненный «и», давно распространившееся из Бруклина в Грейт-Нек и из ее Бронкса в Скарсдейл. Эти две влиятельные гласные мистическим образом препятствовали повышению. Между тем игроки в сквош передвигались из тыла в главный офис. Одного или двух из них готовили: чистили щеткой, подкармливали сахаром, выводили на поводке — в партнеры; приглашали на обед с худыми благожелательными клиентами; они проводили половину дня в кафетериях больших благополучных банков, короче говоря, отращивали сливочные щеки и приобретали плавные манеры людей, которым всегда комфортно.
Евреи же, напротив, становились нервными, злобно шептались перед писсуарами (Путтермессер в дамской комнате слышала, как их ропот уходит в объединенный сток), становились перфекционистами, слишком серьезными, ожесточенно тыча пальцами, пикировались из-за принципов, и в их внешности и повадках все больше проглядывал еврей и все меньше — повзрослевший студент-спортсмен. Потом они увольнялись. Увольнялись по собственному желанию, никто их не выгонял.