Александр Соболевский
На перекрестии прицела
Нельзя изменить фактическую, вещную сторону прошлого, но смысловая сторона может быть изменена, потому что, как сказал философ, она незавершима. В этом смысловом преображении прошлого велика роль памяти. Погружение в память подобно погружению в бездну. Оно и бесконечно, и страшно, и возрождающее для новых и новых смыслов. Страшное мне пришлось пережить в детстве, во время землетрясения в Ташкенте. И еще позднее — в Афганистане. В Ташкенте, под развалинами панельной пятиэтажки, погибли мои родители. Меня вытащили из-под развалин на третьи сутки. Я была в сознании и слышала, как спасатели разбирали рухнувшие железобетонные перекрытия и стены.
С полгода пришлось пожить в детдоме в Самарканде. Я помнила адрес моей бабушки в России, просила отвезти к ней в деревню, во Владимирскую область. Мать моя была единственной дочерью бабушки Оли, и кроме меня у нее никого не осталось.
Тёпловка… В самом названии села, куда я приехала жить, было что-то уютное, говорящее о тепле и покое. Для меня и теперь нет ближе и роднее места на земле, хотя я родилась в Ташкенте и прожила в этом городе вместе с отцом и матерью девять лет. Бабушка Оля заменила мне моих родителей. Души во мне не чаяла. В Тёпловке я окончила начальную школу-четырехлетку. Средняя школа находилась в райцентре. Я жила там в школьном интернате, а на выходные приезжала в Тёпловку, к бабушке, на пригородной электричке. Сельская улица одним концом упиралась в железную дорогу.
Жила баба Оля в деревянной пятистенной избе старой постройки. Прежде изба, по словам бабушки, стояла под соломенной крышей, как и все тёпловские избы. Время шло, крыша сгнила, стала протекать. Лишь незадолго до моего приезда в Тёпловку бабушка огоревала на свое жилье новую кровлю — из шифера.
— Как «огоревала»? — спрашивала я, не совсем понимая смысл этого слова.
— Огоревала-то, — отвечала она. — С горем пополам скопила деньжонок — вот так и огоревала. Вся изба тоже ухетанья просит. Правый угол покосился, перерубы в полах подгнили, того и гляди провалишься, ноги сломаешь. Обновы дом просит. Только на пенсию далеко не разбежишься… Слава Богу, крышу заменила. Жива буду — новый низ подведу. Полом стала выстывать изба. Картошка в подполе в холодные зимы мерзнет. Пришел бы хозяин с войны — не моя была бы забота… По копейкам копить, дыры в дому латать. Дыр-то много, а пенсия с воробьиный носок…
Хозяином бабушка Оля называла своего мужа, убитого на войне с немцами. Моего деда. Фотография дедушки, увеличенная и вставленная в деревянную рамку, висела на бревенчатой стене возле тусклого небольшого зеркала. Не верилось, что это мой дед: ни бороды, ни усов, как полагалось деду или старику. Худощавое выбритое лицо, на голове фуражка со звездой. Рядом еще рамка, в ней под стеклом несколько пожелтевших карточек разного формата, в том числе и фото моей матери под ручку с какой-то девчонкой одного с ней роста, видать, подружкой. Передний угол в задней половине пятистенки вверху поблескивал иконами. Образами, по выражению бабули Оли. И деревянный угольник, на котором они возвышались под потолком, она называла образничкой. Бабушка отличалась набожностью. По церковным праздникам зажигала перед образами лампадку. Проснешься ночью, а лампадка горит в переднем углу, как звездочка, отрадно смотреть. Значит, праздничный день, баба Оля станет утром стряпать вкуснее, печь пироги с картошкой, варить на молоке крахмальный кисель. К вечеру поставит самовар, заодно сварит в нем по яичку от своих кур. За водой на самовар надо обязательно сходить к роднику под овраг, за церковь. Из родника вода душелюбная и чай вкуснее.
Утром и перед сном баба Оля приучала меня креститься перед иконами на божнице, показывала, как надо складывать три пальца правой руки и осенять себя крестным знамением.
— Ты кщёная или нет? — спросила она в первый день моего приезда в Тёпловку.
Я недоуменно взглянула на нее:
— Кщёная — это что, бабуля?
— Крещёная значит… Так у нас здесь говорят.
— Не знаю, бабуля. Папка с мамкой ничего мне не говорили.
— Не говорили… Сама ты не знаешь, раз такое дело. Придется тебя у нас окстить. Поедем в город, там церква работает. Креститься, внученька, никогда не упоздано. Не годится нехристью жить. Тебе, кажется, десятый годок идет…
— В мае девять исполнилось. В третий класс пойду учиться.
— Прибавка будет в тёпловской школе. У Анны Васильевны, учительницы нашей, всего-навсего десять учеников. Ничего, учительница она хорошая, ребятишек любит.
— Баб Оль, а церква в Тёпловке почему не работает?
— Закрыли нашу церкву. Разорили. Еще до войны закрыли антихристы…
— Какие, бабуль, антихристы? Немцы?
— Кабы немцы… Свои, сельские. Антихристы, они везде есть. Безбожники. Попа нашенского и псаломщика в Сибирь сослали. Там и сгинули ни за что ни про что. Активщики-большаки ничего не боялись. Чего им было бояться. Они — власть… Взяли силу над народом. Что скажут — то и делай. И делали. Сами мы все в разоре виноваты. Топоры на иконы подняли. Святотатство творили. Анчутки мы и есть анчутки. Бесам поддались. Наша вина… Наделали делов, на церкву глядеть — слёзы. Без окон, без дверей.
Слушать бабушку интересно. Говорила слегка окая. В Тёпловке все так говорили — на «о».
— Болезная моя сиротка, — жалела меня баба Оля. — Господь спас тебя от смерти в гибельное время, оставил жить. Ты у меня одна, и я у тебя одна.
Без дела бабушка не оставалась с раннего утра до позднего вечера. Из домашней скотины держала одну козу. Молока на двоих хватало. Кашу сварить, лапшу.
— Удойная! — хвалила. — Молоко потом не пахнет. Пользительное. Корову держать не под силу. Сена сколько надо, не накосить.
Коза все лето и осень паслась на привязи в заброшенном соседнем огороде. Травы кругом хватало. Я баловала скотинку ивовыми вениками. Наломаю внизу огорода, отнесу нашей Белянке.
Летний день долог. Сколько делов с бабушкой переделаем. С утра до обеда грядки полоть, картошку мотыжить, окучивать. Выполотая трава подсохнет на солнышке — в зиму козе на корм. Вечером — полив. Много ведер воды уходит на капусту, помидоры, огурцы. Хорошо, речушка по низу течет, далеко носить не надо. В жаркую погоду речушка почти пересыхала. Вода накапливалась в запрудке из прутьев. В этой запрудке можно было даже искупаться, побарахтаться вволю в теплой воде.
Весной, в раздополье, речушка преображалась. Превращалась в бурный шумливый поток, стремительно несущийся по оврагу. Полая вода затопляла овражные кусты ивняка, черёмушника, коряжистые вётлы.
— Смотри, близко к стремю не подходи, — наказывала бабушка. — Унесет половодьем. Закружит, как щепку. Играй близь избы, близь церкви. Вода притягивает.
Церковь стояла рядом с нашим домом через дорогу. Купол колокольни ободран. Какая нужда погнала на такую высоту разорителей? Зачем? Жесть кому-то понадобилась или озорство подбило… Крест на колокольне остался нетронутым. Не решились свалить. Стоял как ни в чем не бывало, видный издалека. На самой маковке.
Ныне на церковь в Тёпловке не обращали внимания, словно не замечали за ненужностью. Пожалуй, так не замечают вышедшую из употребления вещь. Старухи, идя мимо, кланялись и осеняли себя крестным знамением по привычке. У сельчан помоложе летами такой привычки не было. Смотрели на разоренный храм равнодушно. Что в нем проку? Службы нет. Икон нет. Воронью и галкам пристанище.
Летними вечерами, как стемнеет, на колокольне кричал сыч. Наводил жуть. Наверное, поэтому бабушка называла сыча «пугачом». Какой был этот «пугач»? Моему детскому воображению представлялся ужасной птицей. Не случайно умел он стонать, хохотать, заходиться плачем, истошными человеческими воплями.
— Не бойся шалой птицы, — успокаивала бабушка. — Поорёт, поорёт — перестанет. Худа от «пугача» нет. Тоже, как и все, — тварь божья…
— Баб Оль, а ты видала его?
— Видала… Так небольшой, вроде совы. Пестренький. По заброшенным помещениям живет. Мышей ловит. Днем прячется, по ночам недурикой орет, ребятишек да добрых людей пугает.
Зимой и летом бабушка спала на русской печке. Лечилась на горячих кирпичах от простуды и ломоты в пояснице. Для всякой нужды годилась печка. Для стряпни, просушки одежды. Бабушка даже парилась в ней, бани во всем селе ни у кого в то время не было.
Я забиралась по приступкам на лежанку к бабушке в долгие зимние вечера послушать ее неторопливые воспоминания про молодые годы, про старину, разные случаи из жизни сельчан.
— Расскажи, баб Оль, про град Китеж, — просила я.
— Уж рассказывала тебе. Не надоело?
— Ты всякий раз по-другому рассказываешь. По-новому складно придумываешь.
— Как помню, Веруня… Мне ведь тоже моя бабка Арина о Китеже рассказывала, а ей, может, ее бабка. Тогда грамоты простой народ не знал, всё в памяти старался беречь, из уст в уста передавал.