Татьяна Соколова
Кш, небесные!
— Кш, мелочь. — Мимоходом распинывает кормящуюся у дороги стайку голубей солидный мужчина, он в распахнутой дубленке, сдвинутой на затылок норковой шапке, ноги в раскисший весенний снег ступают тяжело.
Голуби разлетаются. Но не все. Один лилово-серый комок, перевернувшись во влажном холодном воздухе, шлепается плашмя в снеговую жижу, замирает, выпустив сверкнувший на солнце хрупкий веер крыла.
— Ах ты, гад! — Догоняет солидного мужчину другой, высокий, худой, в телогрейке. — Стой! — Хватает за плечо и поворачивает к себе.
Не ожидая ничего подобного, солидный мужчина, поскользнувшись, падает, но тут же резко и быстро, как пружина, поднимается и хватает высокого за грудки.
Возле них останавливается проходящий мимо милицейский «уазик», чуть раньше — запыхавшаяся пожилая женщина в темно-синем, прямого покроя, болоньевом пальто. Женщина, вскинув руки, вцепляется в спину солидного мужчины. Выскочивший из машины младший лейтенант милиции заламывает руки высокому.
Солидный мужчина, одним движением сбросив с себя женщину, начинает отряхиваться, выражая возмущение довольно крепкими словами. Выпущенный лейтенантом высокий растирает торчащие из коротких рукавов телогрейки руки.
— Григорьевна? — Он удивленно оглядывается на женщину.
— Что произошло, Пал Петрович? — спрашивает солидного лейтенант.
— А ты у него спроси. — Тот кивает на высокого, задирает рукав дубленки, смотрит на часы. — Сволочь. На комиссию из-за него опоздал.
— Кто сволочь, кто? — пронзительно кричит высокий. — Ты туда погляди, туда. — Он кивает на лежащего в стороне голубя. — Разобраться надо, кто сволочь.
Солидный и лейтенант оглядываются и ничего не видят.
— И разберемся, — говорит лейтенант. — Марш в машину! Поедете, Пал Петрович?
— Ну да. — Солидный усмехается. — Век мечтал вместо райисполкома к вам попасть. Без меня разберешься.
У машины происходит замешательство.
— Ты куда, бабка? — Лейтенант отталкивает от дверцы женщину.
— С вами я. — Она подныривает под его руку.
— Да нужна ты! — Лейтенант пытается вытащить ее из машины. — Выходи, сказал.
— Не выйду. — Женщина вцепляется в сиденье обеими руками. — Свидетельница я. С самого начала все видела.
В милиции, кратко пересказав происшедший на его глазах инцидент, младший лейтенант передает задержанного и свидетельницу дежурному сержанту.
— Фамилия, имя, отчество, — начинает допрос молодой сержант, черные усы скобочкой.
— Георгий он, Николаевич, — отвечает женщина. — Я ведь и фамилии твоей не знаю, — словно чему-то радуясь, обращается она к высокому.
— Слушай, бабка, — обрывает ее сержант, — или молчи пока, или выставлю.
— Ты как с женщиной разговариваешь? — Высокий встает.
— Сидеть! — кричит, вскакивая, сержант.
— Ребята, да что же вы, ребята. — Женщина бросается между ними. — Вы же молодые ребята, — уговаривает она их, обращаясь больше к сержанту. — Ты, Гена, Стюры Новиковой сын, двадцать лет мы с ней вместе на заводе отработали.
— Я при исполнении, — бормочет сержант.
— Ну-к что ж, — еще горячее убеждает его женщина. — Ты же видишь, в волнении человек, пусть охолонет маленько. Я тебе пока расскажу.
— Ну, — соглашается сержант, — валяйте.
— Я по улице Тополиной живу, — начинает она. — Два двухэтажных дома из бруса, знаешь? Бараками их зовут, кто бараков не видел. Новый-то город до войны начали строить. Не помнишь. Благоустроенное хотели сделать народу жилье. А тут война. Ни воды не провели, ни отопления. Зато комнаты большие, светлые. Меня Зоей Григорьевной Личуткиной зовут, запиши. Седьмой год уж я на пенсии. На втором этаже моя комната, окнами на юг.
— Короче, — обрывает ее сержант. — Кто вам этот гражданин и что по делу знаете.
— Нельзя короче, милый. — Зоя Григорьевна грустно ему улыбается. — Я все, что знаю, расскажу. Сижу я однажды у подъезда на лавочке…
…Сидела прошлой осенью Зоя Григорьевна Личуткина у своего дома на лавочке. Морозно уж было. Хоть вечер, но не темно. Фонарь на столбе, знакомец старый, светил, тихонько помигивая. А из людей никого. Рано в районных городках спать ложатся, даже в новых, рано на работу встают. Только фонари всю ночь горят для кого-то.
Сидит Зоя Григорьевна и видит — человек идет мимо. Пошатывается. Пьяный, думает она, что ли. Да и не только это. Худой уж больно да длиннющий. Не сам будто шатается, а ветер его гнет да клонит. Волосы у него нечесаные, до плеч. Развеваются они по ветру, медленно так, как в кино иногда показывают, нежизненно. И к ней этот человек подворачивает.
Сел на лавочку против нее. Голова опущена. Как бы, думает Зоя Григорьевна, мимо него в дверь прошмыгнуть. Тут он голову поднял. Лицо у него небольшое, продолговатое, молодое лицо, только будто бы от вечернего света серое, и под глазами будто пятаки буреют, долго в земле пролежавшие. Сами глаза невелики и цвету непонятного, а пронзительны, уставились на нее:
— Что, мать? Сидишь?
— Сижу, — отвечает Зоя Григорьевна, — гражданин, воздухом вот дышу.
— Ну, сиди. — Он головой мотнул. — Гражданином меня величаешь. Как в автобусе или в милиции.
— Как же мне величать-то тебя? — растерялась Зоя Григорьевна. — Человек ты мне незнакомый. — А сама думает: пьяный, с ними лучше не связываться.
— Правильно сказала, мать. — Он голову назад отбросил, лоб у него высокий, блестит. — Человек я. И ты человек. Вижу. А то как получается? Чем богаче тряпки на ней, тем она к тебе злобнее да официальное — гражданин и все тут. И будто других граждан у нас нету.
— А чего у меня тряпки, — Зоя Григорьевна отвечает. — Самое что ни на есть обыкновенное. — Сама на дверь оглядывается, вор, поди, думает, тут не гляди, что жидкий, стукнет чем ни попадя, и все разговоры.
— «Плачет старуха. А мне что за дело? Что и жалеть, коли нечем помочь…», — забормотал он и рукой будто плетью махнул — Это мне не надо, мать. Старухи по будням в пальто с лисой не рядятся. Старухи у нас к бережливости приучены.
— Дак заработанное все, — уж и не знает, как ответить, Зоя Григорьевна.
— Да вижу, — он отвечает. — Руки твои вижу. — А руки у Зои Григорьевны в рукава затолкнуты. — Возле бочки с квасом не сидела.
И замолчал. Уж лучше бы говорил. Жутко стало Зое Григорьевне. Сроду она в дела такие непонятные не попадала, людей таких не встречала. Про молодежь нынешнюю чего не говорят. Только сидит Зоя Григорьевна и чувствует, как жуткота из нее понемногу, по чуточке, выходит. Как ветер, бывает, и тут он еще вроде, и уж нету его.
— Такое дело, мать, — заговорил опять сидящий напротив Зои Григорьевны человек, и она встрепенулась невольно, будто только затем и сидела, что голоса его ждала. — Устал я. Не несут дальше ноги. Передохнуть бы.
— Дак Бог с тобой, — отвечает Зоя Григорьевна, — отдыхай.
— Холодно стало. Усну и замерзну. Я когда устану, только лягу, и будто нет меня на земле, где и бываю, не знаю.
— Далеко идти-то тебе? — спрашивает Зоя Григорьевна.
— Кто его знает. — Он вздохнул. — Боишься ты. А я тихий. У порога постелюсь. Отдохну и дальше.
— Автобусы пока ходят. Хошь, на дорогу дам? — Забрякала в кармане мелочью Зоя Григорьевна.
— Оставь, — отвечает. — Есть у меня деньги. Не езжу я на них. — А сам уж языком ворочает еле, не то засыпает, не то хмель его вовсе забрал, засомневалась опять Зоя Григорьевна.
— Это как же не ездишь? — оттягивает она время, а сама уж будто ему подчинилась.
— Долго объяснять. Зачем тебе. Устал. Приютишь — спасибо. Нет — тут устроюсь. — И ноги на лавку закинул.
Как она тогда решилась, долго потом поднять не могла. Повела ведь его, хоть боялась. Известно, добрые люди по вечерам не знамо куда не шляются, на ночлег ни с того ни с сего не просятся.
Зашли они. Ни на лестнице, ни в коридоре никого не было. Коридор широкий, длинный. На каждой двери по глазку. Раньше всегда знала Зоя Григорьевна, что не от страху эти глазки, от любознательности. Каждому про каждого знать интересно. Теперь же страшно ей стало от этих глазков. А вид у гостя ее на свету совсем неважнецкий. Шлеп-шлеп он по коридору в резиновых сапогах. В такую-то пору.
Вот стоит Зоя Григорьевна в своей комнате и первый раз не знает, как ступить.
— Проходи, — говорит, — человек.
Он сапоги у порога снял, пальтишко свое на вешалку определил.
— Давай познакомимся, мать. Меня Георгием зовут. Победоносец такой был, слыхала? — усмехнулся горьконько.
Назвала себя Зоя Григорьевна и давай ему на диване у двери стелить. А он на табуретке сидит, голову к столу приклонил:
— Что ты творишь, Григорьевна. Я на диванах не сплю. Кинь фуфайку в проходе. А то я и свой макинтош брошу.