В колонии водились турако с серым хохолком, по прозванию птичка-«уходи», потому что в их посвисте слышалось: «у-хо-ди». Птичка себе пела, но слышали ее немногие, потому что голос ее сливался с гомоном животного мира, с треском допекаемого солнцем мира растительного, с дробным босоногим топотом туземцев, гуськом трусивших из крааля в крааль.
На охоте с дядей и юными сверстниками, млея от счастья под широкополой шляпой, Дафна дю Туа, случалось, слышала птичку-«уходи». Иногда на ее каникулы к дяде и тете со всей тридцатимильной округи съезжалась соседская молодежь. Обычно выпрашивалась поездка в ближайший поселок, – в «дорп», как они его называли, потому что на самом деле это была просто деревня с песчаной центральной улицей, и туда нельзя было добраться в дождливый сезон, когда реки разливались.
«Форд V-8» с грохотом катил по склону холма, перед глазами вырастал, надвигаясь, зубчатый горизонт рифленых железных крыш, и скоро машина останавливалась перед почтовой конторой, где одновременно располагалась колониальная администрация. Под приветственные возгласы и улыбки белых приехавшие горохом сыпались из машины. В нескольких ярдах от нее, словно вылепившись из воздуха, любопытно скалила зубы кучка туземцев. Приехавшие скорым шагом миновали европейский магазин, пару туземных лавок и десяток вразброс стоявших домов с сумрачными верандами, затянутыми прохудившимися москитными сетками, откуда неслись голоса, бранившие слуг. Притом что это была британская колония, в «дорпе» и поблизости жили в основном африканеры, или голландцы, попросту говоря. Голландцем был и отец Дафны, а мать – англичанкой, ее фамилия была Паттерсон, и после их смерти девочка жила у родственников с материнской стороны, у Чакаты Паттерсона и его жены, которые понимали африкаанс, но говорить на нем не любили. Чакате было шестьдесят лет, он был намного старше матери Дафны, его дети обзавелись семьями и вели хозяйство в других колониях. К туземцам Чаката питал нежную любовь. За тридцать с лишним лет его никто не назвал Джеймсом – его знали под именем, которое ему дали туземцы: Чаката. Насколько он любил туземцев, настолько ненавидел голландцев.
Дафна вошла в его дом, когда ей было шесть лет, осиротев к тому времени. В тот год Чаката получил за свои образцовые кафрские деревни орден Британской империи. Дафна помнила, как в скрипучих автофургонах и влекомых лошадьми или, случалось, волами крытых повозках приезжали издалека поздравить Чакату соседи, одолев тридцать, а то и все пятьсот миль. На дворе росли штабеля пустых бутылок. С утра до вечера взад-вперед сновали негритята, прислуживая гостям, которые кто устроился в доме, а кто – таких было большинство – ночевал в своих повозках. Среди гостей были голландцы – эти, выбравшись из повозок, опускались на колени и благодарили Господа за благополучный конец пути. Проорав потом распоряжения слугам, они шли поприветствовать Старого Тейса, который уже выходил к ним навстречу. Чаката неизменно высылал вперед Старого Тейса, когда на ферму приезжали голландцы. Этим он оказывал внимание своему табачнику-голландцу: он полагал, что африканерам будет приятнее пообщаться сначала со Старым Тейсом, покалякать о чем-нибудь своем на африкаанс. Сам Чаката знал не меньше двадцати местных диалектов, но заговорить на африкаанс было для него такой же дичью, как вдруг заговорить по-французски. Если голландские гости хотели выказать свое искреннее расположение, они должны были поздравлять Чакату с орденом на английском языке, сколько бы плохо они его ни знали. Всем было известно, что Старый Тейс наступал Чакате на любимую мозоль, когда обычно обращался к нему на голландском языке, и отвечал ему Чаката только по-английски.
Несколько недель после возвращения Чакаты с орденом из резиденции губернатора его дом кишел гостями, и все это время Дафна крутилась во дворе, поджидая автомобили и фургоны, которые, быть может, привезут ей кого-нибудь для компании. Ее единственным товарищем был негритенок Мозес, сын кухарки, на год постарше Дафны, но его то и дело дергали – сходить за водой, подмести двор, принести дров. И он семенил через двор с вязанкой дров, поверх которой выглядывали только его глаза, бережно оплетя ее такими же смуглыми руками-хворостинками. Когда Дафна бежала за Мозесом к колодцу или поленнице, какая-нибудь туземная старуха останавливала ее: «Нет, мисси Дафна, вы не делать работа негритенка. Вы ходить играть». Она убегала на выгул за кустами гуавы, на апельсиновую плантацию, и только к табачным сушильням не уносили ее босые ноги, потому что там она наткнется на Старого Тейса и тот бросит свои дела, выпрямится и, скрестив руки на груди, уставит на нее глаза, голубеющие на песочного цвета лице. Она ответит ему затравленным взглядом и бросится наутек.
Однажды она шла по высохшему руслу реки, перерезавшей владения Чакаты, чуть не наступила на змею и с визгом кинулась со всех ног к ближайшим строениям, а это были табачные сушильни. Перед одной из них появился Старый Тейс, и перепуганная Дафна воспрянула и кинулась к человеку: «Змея! Там змея в реке!» Человек выпрямился, скрестил на груди руки и смотрел на нее, и она припустила от него, не разбирая дороги.
Старому Тейсу еще не было шестидесяти. Пока его жену не уличили в прелюбодеянии, причем многократно, его звали Молодым Тейсом. После ее смерти фермеры поначалу недоумевали, отчего Старый Тейс не съехал от Чакаты, потому что с его здоровьем и опытом он мог устроиться табачником у кого угодно – здесь, в колонии, или где еще. Но прополз слух, отчего Старый Тейс остался у Чакаты, и впредь этой темы касались только для того, чтобы передать ее сыновьям и дочерям наряду с местными родословными, верными приемами ружейной охоты и сведениями о взрослой жизни.
Первые двенадцать лет своей жизни, даже слыша иногда птичку-«уходи», Дафна имела о ней смутное представление. Она узнала о ней только в школе, на уроках естествознания, и сразу поняла, что голос именно этой птички она слышала всю свою жизнь. Она стала устраивать вылазки, чтобы услышать ее, она напряженно ждала ее голоса, когда вперяла взгляд в пересохшее русло реки или сновала между апельсиновыми деревьями; и, когда Чаката с женой выпивали на веранде рюмочку на ночь, а она свой лимонад, она иногда говорила: «Слышите? Это птичка-„уходи“»
– Нет, – сказал Чаката однажды вечером. – Слишком поздно. В такой час они уже угомонились.
– Нет, это была птичка, – сказала она, и ей было очень важно назвать ее этим простым словом, подобно библейскому голубю или зодиакальному овену.
– Дафна, девочка моя, – сказала миссис Чаката между двумя шумными глотками виски с водой. – Не заводи разговор об этой чертовой птахе. Если этому тебя учат в чертовом интернате…
– Это естествознание, – заступился Чаката. – Очень хорошо, что она интересуется окружающей природой.
Миссис Чаката родилась в колонии. По-английски она говорила с местным голландским акцентом, хотя по происхождению была англичанкой. Поговаривали, правда, о примеси цветной крови, однако ее сморщенная смуглая кожа не служила этому убедительным подтверждением: в колонии у многих женщин был жухлый цвет лица, хотя они не ходили с непокрытой головой и не бывали подолгу на солнце. Их кожу подсушил долгий жаркий сезон и – в равной степени – пристрастие к виски. Почти весь день миссис Чаката лежала на постели в халате-кимоно и курением снимала боли в руках и ногах, причину которых за шесть с лишним лет не разгадал ни один врач.
Сколько помнила Дафна, во время этих дневных лежаний миссис Чаката держала на столике револьвер. Когда же Чаката на несколько дней и ночей отлучался с фермы, Дафна ночевала в комнате миссис Чакаты, а перед дверью спальни устраивался на временном ложе Тики Толбот, веснушчатый англичанин, объездчик у Чакаты. Он лежал в обнимку с ружьем и втихомолку посмеивался над этой дурью.
Время от времени Дафна интересовалась, зачем все эти предосторожности. «На мантов нельзя положиться», – отвечала миссис Чаката, называя туземцев местным словом. Вот этого Дафна никак не могла понять, потому что подопечные Чакаты были лучшими в колонии, на этом все сходились. Ей приходила смутная мысль о том, что это, должно быть, пережиток обычая, сложившегося еще во времена первопоселенцев, когда белых часто убивали во сне. Память об этом осталась, и в необъятных сельских районах колонии предания о минувших расправах и расплатах находили себе место и в сегодняшней жизни. Но давным-давно переумирали вожди, рассеялись воины, и теперь все недоразумения улаживали окружные комиссары. Подросшая Дафна считала большой глупостью со стороны миссис Чакаты и подобных ей столь основательно вооружаться против такого призрака, как мятеж на ферме. И только с водворением семьи Коутсов на соседней ферме, в тридцати пяти милях от них, Дафна узнала, что далеко не все взрослые женщины в колонии живут так же настороже, как миссис Чаката.