Это рассказ о сдвинутом валуне.
В придорожной канаве цветет одуванчик, желтый и радостный, как тысячи лет назад. И нет ему дела, чем его считают: ранним салатом, питательным кроличьим кормом или средством, возбуждающим аппетит.
За придорожной канавой расстилается поле, оно уходит вширь и вдаль, даже глаза начинают слезиться, когда вглядываешься в светлый горизонт, чтобы определить, где же это поле кончается.
Сегодня пространство над полем — чернота, высветленная солнцем, то есть просто-напросто синева, и, поскольку звезд сейчас не видно, оно целиком отдано во власть жаворонков и самолетов.
Самолеты, как и жаворонки — и жаворонки, как самолеты, — крыльями, на то и созданными, преодолевают сопротивление воздуха, взмывают вверх и парят над землей в пространстве, что зовется небом. Самолеты грозно гудят, а жаворонки завлекательно поют: для поверхностного человеческого слуха трели жаворонков — ничто, а гул самолетов для него — успокаивающее жужжание сытой летней мухи.
Тракторист Вернер Вурцель четырехкорпусным лемешным плугом лущит стерню кормовой ржи. Он не слышит ни жаворонков, ни самолетов, он слышит только шум своего трактора — многочасовую пулеметную очередь из выхлопной трубы.
Этому парню не подходит фамилия Вурцель — Корни, — вовсе он не иссохший и не искривленный. Стройный, в бриджах и резиновых сапогах, подпоясанный широким, изукрашенным золочеными обойными гвоздиками ремнем, в шляпе с лихо, по-ковбойски заломленными полями, с черным петушиным пером за щегольской кожаной лентой — ни дать ни взять герой романтической литературы, — восседает он на своем железном тракторе, как на коне норийской породы. Товарищи по работе прозвали его «книжным червем» за то, что он вечно читает книги и регулярно посещает вечернее отделение сельскохозяйственного техникума.
Цветет одуванчик, заливаются жаворонки, гудят самолеты, а Вернер под пулеметную очередь трактора знай себе прокладывает разом четыре борозды — туда-сюда, словно четырьмя кисточками одновременно затушевывает лист бумаги, из серо-зеленого превращает его в серо-коричневый. И в то же время он предводитель разноперой птичьей процессии. Скворцы идут за ним в поисках червей. Три серые вороны тоже ковыляют в этой процессии, скворцы держатся от них в некотором отдалении — того требуют внушительные размеры ворон и устрашающие клювы (все вместе это зовется силой).
Перепел вприскочку, как блоха, бежит перед трактором, пытаясь укрыться в серо-зеленой стерне, что не так-то просто.
С каждой минутой становится все теплей и теплей, позади трактора, там, где кончается поле, в воздухе стоит какое-то мерцание, а над шляпой Вернера, шляпой с лихо заломленными полями, крутится клубок мыслей. Он возносится кверху и там, на высоте десяти метров, распутывается, ибо каждая мысль устремляется в пространство по своему, заранее определенному пути. Вернер думает о перепеле, который, укрывшись в невысокой ржи, мнит себя в полной безопасности и уже собирается вить гнездо. Вот сейчас, думает Вернер, ему опять придется куда-нибудь юркнуть и все начать сначала. А Вернеру завтра уже нечего будет здесь делать, он управится еще сегодня. Ни одной серо-зеленой полоски не останется на поле, когда он вечером поедет назад в деревню.
Он смотрит на часы, что угнездились в густой светло-рыжей поросли волос на его левой руке, и протирает стекло, оно запотело, оттого что Вернер изрядно взмок.
Когда он вспашет это поле и вернется домой, будет очень поздно. Зато в конце месяца он хорошо получит по трудодням. Почитать уже не удастся, разве только самую малость. Он думает о книге, которую сейчас читает. Ее написал человек по фамилии Кант, написал здорово иронично, так что люди вроде учителя Коппа, у которых нет антенн для улавливания иронии, называют Канта «цинистом», не зная, что говорить следует «циник».
Забавная получилась бы штука, если бы верно было то, о чем сейчас думает Вернер. А думает он: из каждой хорошей книги тысячи различных читателей делают тысячи различных выводов. Так или иначе, а Вернер сделал для себя из книги Канта следующий вывод: надо ему пойти учиться и быть среди людей, с которыми можно поговорить о своих наблюдениях, к примеру о выводах, которые делаешь из чтения книг. Но потом он думает, что лучше ему не идти учиться, поскольку он не очень-то доверяет своим открытиям, наверно, они не более как дурман от запахов земли и бензиновой вони.
И вот он уже вспоминает своего деда. Тот всегда говорил: Корни должны оставаться на месте, потому как там, где ты вырос, ты найдешь все, что тебе нужно. В подтверждение своих слов дед ссылался на кукурузный росток — пересади его, и он перестанет расти, скрючится; но вот о том, что свекла после пересадки растет быстрее, скорее набирается соков и всего, что необходимо для роста, об этом дед старательно умалчивал.
Вернер рассмеялся так, что шляпа с петушиным пером съехала на затылок: ох уж эти дедовы хитрости! Они преследовали одну только цель — заставить потомков сидеть на прадедовском хуторе, как ярь-медянка на медной дощечке надгробия. Его дед пытался возвести в добродетель излюбленную человеческую иллюзию, что-де все на свете прочно и постоянно. Он шагал за парой своих лошадей, впряженных в однокорпусный плуг, — являя собой картинку из хрестоматии «Пахарь», — и даже расширение вен (они у него были толщиной с карандаш) считал своей неотъемлемой собственностью. И до чего же недоверчиво смотрели его глаза с поредевшими ресницами на внука, небрежно сидящего впереди четырех лемехов и без лошади перепахивающего поле! По сравнению с ревом трактора щелканье дедова кнута было разве что комариным писком. И вот уже новая мысль взвихривается над романтической шляпой Вернера: можно ли постоянно возрастающий шум, что создан человеком, отождествлять с громом небесным, тем самым сообщая старым понятиям новое качество. Нет, хочешь не хочешь, а надо идти учиться.
Наверно, от всех этих мыслей у Вернера в конце концов разболелась бы голова, если бы вдруг не послышался лязг, за которым последовал толчок, вызвавший в железном теле трактора стон, гулко отдавшийся в тишине, как то бывает в пустых церквах.
Вернер привскочил. Плуг повис в воздухе. Мотор заглох. Вот что случается, когда мысли тракториста скачут и вьются над шляпой, вместо того чтобы идти прямо, точно борозда за плугом, как положено во время работы. Но что тут поделаешь, ежели у Вернера голова беспокойная, а лущение стерни — работа механическая! Конечно, о любом деле можно думать прямо и четко, думать изо дня в день, покуда не достигнешь в нем непревзойденного мастерства, но Вернер вовсе не стремится быть чемпионом мира по лущению стерни, или разве только совсем ненадолго. Его не устраивает вечное, закоснелое чемпионство.
Покуда Вернер слезает с трактора, клубок его мыслей, точно клубок тонкой шерсти, опять откатывается к деду, который никак не хотел взять в толк, что верхний слой земли можно вспахать как-то иначе, нежели с помощью однокорпусного плуга, двух лошадок и одного крестьянина, что наподобие грача шагает по борозде, с той только разницей, что грач тут же на месте собирает урожай, а крестьянин, отягощенный знаниями о причинах и следствиях, вынужден полгода дожидаться плодов своего труда.
Вернер чувствует свое превосходство над дедом. Он вполне может себе представить, что в один прекрасный день отпадет нужда и в тракторе и в трактористе, а пахать будет какой-нибудь агрегат с дистанционным управлением. Вернер мысленно произносит слово «агрегат», потому что любую машину, о которой у нас еще нет точного представления, лучше всего называть «агрегатом».
Но теперь пора разобраться, отчего застрял трактор. Видно, наткнулся на камень или на кучу щебня, а может, и на могильный курган. Вот было бы здорово! Сенсационная находка тракториста! Уже наши далекие предки ели вилками!
Но, прежде чем мысли Вернера успели сосредоточиться на доисторических вилках, ему пришлось подать трактор назад, вытащить плуг и даже отъехать немного в сторону. Затем он берет лопату и прощупывает размеры валуна. И тут происходит нечто странное. Валун начинает его раздражать. Он расчищает его поверхность лопатой, тем самым возвращаясь к работе уже не деда, а прадеда.
Когда Вернер наконец переводит дух, его вдруг осеняет: ведь он уже второй, даже третий раз силится определить свое местонахождение, и ему становится ясно, что он стоит на том самом дедовом клочке земли, который его отец сдал в кооператив. На том самом поле, где одно-единственное место никогда ничего не родило. Раньше оно всегда возникало в семейных разговорах и фигурировало в них как нечто неизменное, как проклятое место, и потому все это поле стало называться «чертовым огнищем». Дед внимательно следил, чтобы «чертово огнище» не удобряли ни навозом, ни минеральными удобрениями — все равно ведь там ничего не росло и во время пахоты плуг приходилось двадцать, а то и тридцать раз отрывать от земли перед «чертовым огнищем», а потом снова пускать его в ход, так как любой крестьянин счел бы позором работать на черта.