Леонид Костюков
Мемуары Михаила Мичмана
повесть
…Она сама и тень и свет…
Арс. Тарковский.
Я берусь за перо
Видит Бог, я хотел избежать мемуаров, потому что мне всегда претила легкая банальность, заложенная в самых основах этого жанра. Есть ли смысл в том, чтобы вспоминать родовую усадьбу, впоследствии успешно реквизированную комбедом? Колеблющиеся ветви вишни против солнечного света – то цветущие, то отягощенные крупными ягодами… Хозяйственную
Петровну, в семнадцатом сокрушавшуюся оттого, что погиб годовой запас сала, – и невозможно было вразумить ее, что погибает нечто большее… Едкий паровозный дым, стелющийся над холодной топкой равниной; напряженную легавую, чутье которой оскорбляет этот дым; тяжело и низко, как будто через силу летящих уток, легчайший иней на траве – стоит ли вспоминать?
Но что поделать, если память не спрашивает своего хозяина, да и кто кем владеет, в конце концов? И дело, конечно, не в том, что прилавки
(нынче их именуют стеллажи) завалены воспоминаниями самозванцев, еле заставших Первую мировую, а Государя Императора видавших исключительно на картинке в учебнике. Просто многое, как говорила
Аня Ахматова, хочет быть высказано моими дряхлыми связками, ибо не находит других.
Связки… да… дело, разумеется, в связках – в тех металлических скрепках, коими прошита живая ткань истории, и кто не видел тусклого блеска этого металла, тот еще толком не жил.
Например, один корнет-растратчик, Звонарев. Я знавал его отца, прилежного присяжного, ярого сторонника земств и апологета гражданского общества. Старший Звонарев был падок на белую рыбу и с тем же рвением, с каким защищал новые веяния в политике, отстаивал специальный нож для ее (рыбы) разделки – тусклый блеск этого небольшого ножа я и сейчас различаю сквозь поволоку времени. Чахотка сожрала несчастного присяжного с тем же аппетитом, с каким он поглощал севрюгу. И на похороны приехал его долговязый сын, в фуражке и прыщах. Выглядел растерянным.
Потом я встречал корнета в Петербурге в тринадцатом. Малый потерял полковые деньги – по его версии; я был уверен, что проиграл или спустил на кокоток. Я запомнил лишенное всяческого выражения лицо корнета, словно по нему прошлись тряпкой. Он повторял как заклинание
– войну бы. Войну бы. Войну бы. Логика этого урода была элементарна – большие потрясения пожрали бы малые. Ровно год – и горячая просьба придурка была исполнена саркастичными высшими силами. Гекатомбы похоронили под собою полковую казну.
В двадцать первом я встретил корнета в Крыму, уже без сабли и без погон. Бегающие полубезумные глаза, карман шинели оттягивал маузер.
Мы наскоро обсудили температуру воды и разошлись, спасая каждый собственную шкуру. Я вернулся в Москву, одолев последние двадцать верст на дрезине без тормозного рычага. Что до Звонарева, то он, думал я, достиг Константинополя.
Представьте себе мое удивление, когда, выправляя документ после очередного уплотнения, я обнаружил корнета большевистским чиновником средней руки. Звонарев заседал в товариществе; щеки его налились, как яблоки, руки были по локоть в нарукавниках, голос обрел тот характерный бесцветный тембр, по которому семь десятилетий кряду мы различали выдвиженца, бюрократа и хама. Проходимец ни единой жилкой не выдал нашего с ним знакомства; мне бросаться ему на шею тоже не пристало. Мою справку украсила витиеватая подпись вора – и он надолго исчез с моего горизонта.
Вероятно, корнет смухлевал еще раз, потому что на Европу пала тень
Второй мировой. Интуиция подсказывает мне, что Звонарев и на сей раз вышел живым из огня. Не однажды мне казалось, что я слышу андрогинные интонации вечного корнета или вижу его дистиллированное лицо. Нет, то всякий раз оказывался не он.
Длинная металлическая скрепка тянется под зеленым сукном истории, и недалеко ее второй тупо поблескивающий конец. Согласно моему опыту,
Звонарев вскоре должен всплыть как моралист либо в штатском, либо в полном церковном облачении. Можно было бы форсировать реальность, навести справки, но это излишне. Пазл мирового маразма, извините меня за неологизм, складывается сам, да так искусно, что нам остается лишь ликовать, глядя на него.
Зелено-серая волжская волна (другой берег неразличим ввиду тумана); неправдоподобно синие балтийские воды, лижущие бледный песок Латвии; грязно-карий поток Амазонки… С некоторой точки зрения, все эти годы, проведенные мной на планете, все индивидуумы, чей путь пересекся с моим, – это капля в груде воды, песчинка на бесконечном пляже…
Но с других точек зрения это может быть любопытно.
Ароматы железной дороги
– Как вам, Мишель, эта шоколадница? Право, недурна.
Я знал за Ваней Буниным эту трогательную по-своему черту – только что он невероятно гибко и точно рассуждал о Ходасевиче, но стоило официантке прошелестеть мимо, собирая кофейные чашечки, как внимание нашего классика надолго отвлеклось. Девица и впрямь была заметна, ее бедра навыкате еле вписывались в проход между столиками, вынуждая их хозяйку двигаться немного боком; бюст был выдающимся во многих отношениях. Молодая парижанка действительно напоминала героиню известной картины. Убирая посуду с соседнего столика, чертовка нагнулась чуть ниже, нежели требовалось, и летуче улыбнулась Ивану.
До нас донесся легкий запах дешевых (не более пятидесяти сантимов за флакон) жасминных духов.
Стену дома напротив увивал плющ – он тянулся с балкона на верхний балкон и так далее, все четыре этажа. Солнце освещало каждый камень в стене, тени оставались черны и глубоки. Тучная медноволосая женщина распахнула окно – рама поддалась неохотно и со скрипом, стекло по пути поймало солнечный шар и полыхнуло им. Женщина неожиданным фальцетом позвала домой некоего Анри. Все это заняло две или три секунды.
Иван оглядывался, хищно поводя ноздрями. Боже, я превосходно понимал, что творилось в мозгу будущего нобелевского лауреата. Он искал нишу в стене, или сумрачную кладовку, или огороженный портьерой угол.
Бунин звонко щелкнул пальцами, подзывая свою ундину. Та мгновенно нарисовалась с блокнотиком, как бы невзначай направив оба своих округлых орудия прямо в лицо клиенту. Иван нервно уточнил, какие именно сорта кофе наличествуют в заведении и точно ли кенийский поступает напрямую из Кении. Чертовка отвечала в том роде, что последний вопрос выходит за рамки ее компетенции, и было собралась идти к хозяину, как Иван схватил ее за руку пониже локтя.
Пару минут он шептал что-то в увитое локоном ушко; девушка то хихикала, то смущалась напоказ, в конце же концов ее щеки непритворно заалели, и она как-то особенно искренне, по-детски мотнула головой. Увидев, насколько огорчился темпераментный русский месье, наша чаровница и сама расстроилась, воровато огляделась, сообщила что-то на ухо Ивану и вдруг наградила его сочным поцелуем в губы, после чего удалилась на кухню.
Бунин закурил – ему удалось зажечь спичку с третьего разу.
Он попробовал улыбнуться.
– Хозяин может уволить ее, – пояснил Иван. – Вот ведь скотина!
Теперь я понимаю, почему профсоюзы так борются против монополий.
Он порывисто вздохнул, потом затушил сигарету о блюдце, оставив там след темно-серого пепла. Аромат жасмина все еще висел в полумраке.
– Но, Жан, вы ведь можете встретиться с ней вечером, когда кончится ее смена.
Лицо моего приятеля исказила легкая гримаса. И вновь мне стало ослепительно ясно, что пронеслось в его голове.
Во-первых, вечер был так же далеко, как Пекин. Во-вторых, кто знает, как расположится к вечеру душа. В-третьих, Вера, и Галина, и кто там еще… Мгновенный порыв, приключение противились расчету, скучной системологии лжи. Если уж разрабатывать интригу, то полезнее вместить ее в рассказ.
Тонкие пальцы Ивана смяли и раскурочили сигарету, потом отряхнулись от табачного праха.
– Итак, Мишель, как вам последний опус Жоржа Иванова?
И, не дождавшись моего ответа, Бунин еще минут десять рассуждал об эссе Жоржа, как всегда сочно, гибко и любопытно.
Сегодня утром я ехал на электричке по изнанке московских кварталов – потянуло жасмином, и я вспомнил тот жасмин, и Ивана, и обаятельную официантку. Ароматы пунктирами пронизывают человеческую историю. А вот густой копченый запах пропитки для шпал – и воспоминание далеко не такое ностальгическое…
…Восемнадцатый год, Киев, зал железнодорожного ожидания. Я сижу, прислонясь спиной к выстуженной стене; через огромные дыры в штукатурке виден ровный прямоугольный орнамент красного кирпича.
Отчего-то регулярность узора подавляет – с нами будет неизвестно что, а он останется все так же регулярен. Из двери тянет шпалопропиточным составом.