Эли Люксембург
ВОРОТА С КАЛИТКОЙ
Супруги Маркус — Шоша и Йони домой возвратились поздно, ближе к полуночи. Хотелось бы еще задержаться, подольше, уж очень славной была компашка — коллеги Шошины по оркестру. Да только сын один оставался, один в их новом огромном доме. Весь вечер душа была не на месте.
Проворно скинув плащ, Шоша вздела его на вешалку. Включая на ходу плафон, торшер, светильники, помчалась наверх, желая убедиться, что сын в постели давно. А если еще не спит — присесть у его подушки, поворковать с ребенком. Как вечер у него прошел? Не очень ли поздно их отпустили со школьной экскурсии?
Стуча и хлопая дверьми, перебегая из спальни в спальню, заглядывая в детскую, по кабинетам, Шоша снова возникла на верхней площадке, бледная и взволнованная.
— Леня, здесь Данички нет! — крикнула вниз. — Глянь на кухне, может, на кушетке уснул?
Дома супруги Маркус говорили по-русски, называя друг друга прошлыми именами.
Она увидела мужа, облитого ярким, слепящим светом, у телефона, на самом краю дивана. Обмякший, разбросанный, он странно лежал — с откинутой назад головой. Даже с площадки, издалека Шоша увидела меловую серость его лица и испугалась.
— Тебе дурно, Леня? Что с тобой, дорогой?
Он слабо пошевелился, с трудом оторвал голову от черной кожи дивана. Пустыми, бессмысленными глазами нашел ее наверху. Она держалась руками за лакированные перила.
— Роза, у нас несчастье, сойди, послушай…
А трубка телефонная у него в руке тем временем вещала:
«Чтобы прослушать все сообщения, наберите свой код и „решетку“. Чтобы прослушать только последнее сообщение, наберите код и „звездочку“. Чтобы стереть все сообщения, наберите…»
Шоша мигом сбежала вниз. Схватив трубку, уселась на диванный валик и принялась нажимать кнопки.
В душе у Йони стояла сейчас бездонная пустота, голое, сумеречное небо. И в этом небе носился один-единственный вопль: «За что, Г-споди?»
Шоша сидела к нему спиной. Он явственно ощущал, как спина ее каменеет, наливаясь ледяным холодом. Видел, как выслушав сообщение, медленно опустила трубку и спустя минуту хлопнула себя по коленям:
— Н-н-да!
«А может, она… — подумал Йони. — Может, и за ней какая вина?»
Так встречала удары судьбы эта сильная, мудрая женщина, без криков и без истерик, будто вечно жила ожиданием самого худшего, и Йони давно это знал.
«Н-н-да!» — сказала она, лучшая ученица двадцать второй самаркандской школы на выпускном торжественном вечере, лишенная золотой медали. Ни золотой, ни серебряной ей не досталось. Ей, Розе Бершадской, которой десять лет ниже пятерки учителя не ставили.
«Н-н-да!» — сказала она в кабинете Саидова, начальника городского паспортного стола, когда ей отказали в прописке. В ее же собственном доме, где родилась, выросла. По классу скрипки консерваторию кончила. И на год уехала преподавать. У черта на куличках, где-то в Нуреке, в горах… И вот вернулась в родной свой дом, в Самарканд. А тот ее выгнал — из кабинета вон. Город велев покинуть в сорок восемь часов.
«Н-н-да!» — сказала она, запрокинув голову в осеннее ненастное небо, когда опускали в могилу ее отца, реб Хаима-Йоселе, цадика и кабалиста, и десять евреев из синагоги «бухарим» забормотали «Эль-мале-рахамим»… Его столкнули с подножки на полном ходу трамвая, на спуске с Тезикова базара. Ветхий еврейский старик для них хуже падали — антисемиты пьяные, молоденькая шпана. За что? А просто так: за пейсы, за бороду, за ермолку. А может — и КГБ, вполне может быть…
«Н-н-да!» — говорила она, каждый раз получая в ОВИРе отказ. Шесть лет подряд, она и Йони: «Ваш выезд в государство Израиль считаем нецелесообразным…» Оба давно со своих работ уволенные, затравленные и голодные. Под пристальной слежкой, как под прицелом. Так и не ведая до самой последней минуты — куда им ляжет дорога: на Ближний или на Дальний Восток?
«Н-н-да!» — сказала она — уже в Израиле, в Иерусалиме, в самый разгар Войны Судного дня, когда пришли к ней девчушка и паренек, оба в солдатской форме, и сообщили, что рядовой Йони Маркус ранен в лицо и в ногу на плато Голан, под Кунейтрой. Нужна ли ей помощь какая? Медицинская, психиатрическая… На старой еще квартире, на Горке Лавровой, где Даник у них родился.
«Н-н-да!» — сказала она, стоя на Масличной горе, обратив лицо к холмам Иудейской пустыни, чтобы слез ее никто не увидел, когда опускали в могилу Акиву Маркуса, Йониного отца. Он умер от ран, старых военных ран. Он ею гордился, он почитал невестку свою за древний раввинский род — корни ее души. И Шоша всегда это знала. Ему нравился ее спокойный и строгий нрав, ее железная выдержка, холодная рассудительность. Не сыну, а ей однажды признался — где бы хотел лежать. И вот — она его волю исполнила, задействовав все свои связи и имя рода Бершадских. И лег он на Масличной горе, ногами к Храму. Чтобы воскреснуть и встать вместе с праведниками, пророками, мудрецами. Когда придет Мессия…
Шоша поднялась.
— Сейчас поедем. Я только выкурю сигарету. Все трясется внутри!
Оглушенный собственным безответным воплем в сумеречном пространстве, Йони молчал, даже не шевельнулся. Покуда не получит ответ, — он это отчетливо сознавал, — он так и будет пребывать в полной прострации, как зомби, с начисто отключенным сознанием. Без признаков собственной воли. И пусть им Шоша командует, пусть поступает, как ей угодно. Он ничего разумного ей не сможет сказать.
Они закурили.
Двумя руками Шоша сняла с тумбы тяжелый телефонный справочник.
— А может, радио сначала послушать? Может, в городе что-то случилось, автобус взорвался? Боже мой, ведь я же мать, с ребенком несчастье, а у меня за весь вечер не вздрогнуло ничего, просидела, как телка. Ну а ты, Леня, как твоя интуиция? Ведь ты же тоньше устроен, ты эти вещи чуешь лучше меня.
Нет, и ему интуиция отказала. Ни сердце, ни душу не проколола тревога: нормально пил, нормально закусывал. Даже парочку анекдотов стравил, про них же, про музыкантов. Легкая грусть лежала, правда, на сердце, неведомая печаль. Нынешней ночью он увидел во сне отца, и странным был этот сон. Весь вечер думал о нем, постичь пытался.
Сидит он будто у них во дворе, на зеленой лужайке — напротив ворот, — и ждет кого-то. Теплый, солнечный день, стрекочут кругом брызгалки. Кого он ждет — непонятно… И вдруг раскрывается настежь калитка, и входит отец: весь черный какой-то, худой, до крайности изможденный. В такое рванье облачен, будто собаки терзали. Он страшно отцу обрадовался, кинулся обнимать. И странная вещь его удивила. Вид синагоги в проеме калитки. Она напротив, через дорогу, — все верно! Однако ниже значительно. Ее никогда в проеме не видно, этого просто не может быть.
«Откуда ты, папа? — содрогаясь от жалости, спрашивал Йони. — Почему ты такой худой и черный, такой измученный?»
«Сынок, не спрашивай, я тяжело для тебя трудился! — отвечал отец, утопая в его объятиях. — Ты руку простер на самое здесь дорогое, вот и тебя наказать решили… самым тебе дорогим…»
— Алло, алло, приемный покой, больница? С вами говорит Шошана Маркус, мама Даниэля Маркуса, вы нам оставили сообщение. Мы только сейчас домой вошли, — говорила Шоша по телефону, вежливо и спокойно, без дрожи в голосе. И Йони ей удивился: до чего же она владеет собой!
— Будьте добры, могу ли я получить дополнительную информацию? Вы сказали, что это была авария, дорожная авария. Что именно произошло? В каком состоянии наш сын? Где, когда, в каком месте? Скажите откровенно. Вы можете все мне сказать. Алло, алло, приемный покой?
Исчезли вдруг небеса и гулкое эхо его вопроса. Пропали, будто рубильником отрубило. Он разом все понял. И почему приходил отец, и почему синагогу ему показали. Все вдруг связалось, стало пронзительно ясным. И обожгло душу горючим стыдом.
— Ну и стервоза же там сидит! Браха ее зовут. Спасибо, что имя еще назвала… — решительно встав и загасив сигарету, негодовала Шоша. — Скажите пожалуйста, она слишком занята! У нее, видите ли, нету времени даже дышать. Не может дать никакой информации! И умирайте себе со страху, если хотите. Все, Леня, едем.
Простой сапожник Акива Маркус был человеком далеко не простым. Он часто из Азии выезжал. На Украину, в Прибалтику, Белоруссию. К древним могилам и склепам, подолгу общаясь с душами великих праведников, и возвращался домой весь обновленный, излучая дивный свет и покой. Он верил в ангелов, он явно знался с ними, они ему помогали. Он знал устройство семи небес, законы высших сфер. Охотно мог рассказать, куда является человек по смерти своей. И как из памяти нашей там извлекают давно на земле забытое. Он любил повторять, что праведник — это тот, кто во всем оправдывает Всевышнего, ибо все происходит к лучшему, для исправления. И люди ему дивились: откуда в нем вера такая? «Это не вера моя, это я точно знаю! — отвечал им Акива. — В Б-га верит любая кухарка, а знают его немногие».