Оганес Мартиросян
Убегающий мир
Август, сентябрь, август
Утро наступало. Волна за волной – накатывало. Я проснулся от внезапного холода, от намокшей одежды. Собрав вещи, я отступил. Я отступил еще, когда оно стало больше. Я отступал и отступал – до тех пор, пока утро не начало спадать. И так каждый день. Но оно все больше, настанет день, когда отступать станет некуда и спиной я упрусь в стену. В ласковую и нежную стену. Отступать станет некуда, вода подойдет и вычеркнет меня из созвездий. Мы будем свободны тогда, когда все, абсолютно все вещи на земле не будут зависеть от чего-то одного. Будут: теплые дни, независимые от солнца, холод, независимый от его отсутствия; любовь, независимая от сердца, сердце, независимое от ее отсутствия…
Гул самолетов в аэропорту. Раннее пробуждение. Я помню этот гул еще с детства. Посадки, снег кругом белый, точка человека вдалеке, человека весеннего по природе. И этот звук, он основной в моем детстве, проводник потустороннего в наш мир. Аэродром тоже не являлся хозяином звука, думаю, он подражал. Звук подарил сердцу абстракцию. Спасибо ему за это. Этим утром он повторился. Воздал небу – не проси у земли. Выдернув пару волосков из ноздри, я чихнул, резко привстав при этом. Да, надо пойти на кухню, сделать картофельный сок, выпить его, поморщась, вымыть соковыжималку. Плюнуть на небо, растереть плевок. Посмотреть, что из этого выйдет. Ничего – значит, ничего. Пойти снова лечь.
Чем хорошо небо – оно никогда не кончается, его можно пить, бесконечно, долго… Лежать в поле, заложив руки за голову, ни о чем не думать, проваливаться, растворяться в небе, плыть по его течению, неспешному, неторопливому, теплому… Редкие личика облаков, детских, с припухлыми щечками. Они беззвучно смеются в вышине, мчатся наперегонки и жестоко тают… Их, словно мороженое, слизывает ветер.
Осеннее солнце с трудом заползает на небо. Дни ползут в гору. Каждый день по попытке. Сил все меньше, усилия короче и мучительней. …Наконец гладкая отполированная поверхность, с небольшим наклоном, скорость увеличивается, увеличивается, стремительный спуск, упирающийся в новый подъем. И все заново.
Выпил картофельный сок. Теплый картофельный сок. То есть я встал, помылся, сходил в туалет, после помыл картошку, разрезал напополам, сунул в соковыжималку. Дождавшись последней капли, выпил пенистую массу. Поморщился. Столько уже пью, никак не привыкну. Через полчаса достал из холодильника гречку, кастрюлю с гречкой. Выковырял ложкой куски. Бросил на сковородку. Добавил подсолнечного масла. Почесав щеку, заросшую шерстью, достал банку с сайрой и сыр – тот самый, привезенный из Грузии. Вывалив рыбок в тарелку, отломил ломтик хлеба и, пройдя внутри банки им, швырнул ее в урну. Помешал гречку, сел за стол. Ломтик хлеба, зубчик чеснока. В последнее время я полюбил перец, жгучий красный перец. Но сейчас под рукой его не было. Выложил гречку, просыпав часть на пол, а несколько зерен на скатерть. Выругался, достал, что нашел, начал есть, обжигаясь. Будто бы вбирать семя, чтобы породить потом чудовище, как же неприятно есть, чем сильней голод, тем ужасней. И этот член, он уже не встает на женщин. У женщины более мягкая плоть, она более подвластна времени, уступает ему, раздвигая ноги… Чай – это еще куда ни шло. Я отложил тарелку. Бросил в кружку пакетик “Акбара”. Полторы ложки сахара, залитые кипятком.
Солнце, сдувающееся колесо. Лето петляет, то возвращаясь, то уходя с дороги. Пока не сойдет окончательно. Осень. Встал и помыл посуду. Ясное, однозначное небо. Чудные импровизации облаков. Взгляд назад – их еще не было.
Я встал у окна, глядя, как небо наедает бока к зиме. Не надо больше слов, жизни, прощания. Ничего, пусть будет ничего – так проще.
Холодно. Ботинки, предназначенные для тепла. Дерево, летящее над головой. Только день, охваченный пустыней. Солнце, южный деликатес, запрещен границей. Мысль бьется в висках, словно в скорлупу птенец. Бог – это не объект – состояние.
Серые осунувшиеся дни. От лета ничего не осталось. Маленькое воспоминание, солнце, иногда выглядывает на небе. Но быстро запахивается обратно, как груди на морозе. Холодно, день сокращен на треть, чуть ли не вдвое. Урезан, как Грузия. Мелкие голодранцы, воробьи, носятся по деревьям, спрыгивают на землю в поисках пищи. Там уже важными господами, можно сказать, буржуями, ходят, не торопясь, голуби. Воробьев они даже не замечают. Как не обращают на них внимания и те, утаскивая у них хлебные крошки из-под носа.
– Вырастешь, кто из тебя будет?
– Из меня?
То есть я сейчас кокон.
Московская, Астраханская, Рахова. Кафе “Канзас”. “Надеюсь, у вас нет людей?” Полуподвальное помещение. Свечи. На столе появляется пиво. Темное, оно свешивается с кружки. Затихает. Из жидкого оно переходит в газообразное состояние, в виде облачка расположившееся в голове. Выкуривая, затяжка за затяжкой, сигарету, опустив голову, молча. ЖК-монитор, ружья, сундук на стене. Тонко-печальная паутина осени. Полоса света осторожно выплывает из памяти. Облизнув потолок светом фар, проезжает мимо. Я сижу в темноте.
Проспект Кирова, развеянный дождем. Пусто. Только изредка парни и девушки. Снова глядя на парней, я замечаю их убогость. Насколько же наши лучше, их волосатые тела, атлетичные всюду. Девушки, правда, похуже, если у армян, здесь же наоборот, мясо получше. Сворачивая налево, я дохожу до “Московской”. Сажусь на автобус, еду. Людей не так уж много, есть свободные места. К концу поездки их станет больше, десны останутся без зубов. Погода налаживается, солнце выкатывается из облаков, яблоком из продырявленного мешка, медленно катится, подбирая угол. О, эти пути, изо дня одни и те же, “повторение – мать учения” на углу каждой подворотни висит, лозунги, перевыполненные до сроков, до всех сроков. Самое трудное учение – видеть одни и те же лица, товары, вывески. Это учение всеобъемлюще, все науки сидят под его чутким крылом.
Почки сосны. Подогрел отвар, выпил. Мокрое белье на веревке. Поздняя ночь. Неосторожное движение. Мокрые колготки обнимают шею. Цепляются за нее до последнего. Выпиваю отвар, кашляю.
Сажусь на кровать, опуская по привычно голову. Телевизор, стремянка, комп… Я их столько раз видел. Разве что стремянка… Ее занесли недавно. До этого стояла на балконе. С одной стороны лесенки, с другой стороны их нет. Вот они равные возможности, ведущие наверх. Ее архитекторы держали в уме картину мира, создавая ее. Протираю слипающиеся глаза. Инстинктивно ищу ногой тапочки. Найдя только один, сижу дальше.
Кусок красного раскаленного перца, два ломтика хлеба (желательно ржаного), колбаса, полукопченая комната, освещенная телевизором, на котором футбольный матч или какой-нибудь фильм (и то, и другое желательно итальянское), кровать, на которой я полулежа, – ничто так не настраивает на творческий лад. Вместо бутербродов возможны семечки или чипсы. Семечки хороши, от быстрого движения челюстей работает мысль. Упаковка семечек напоминает мой текст. Черт, как же хочется семечек. Так же, как однажды ночью курить. Я тогда пил пиво, а сигарет не было. У меня есть такая особенность – курить, только когда я пью. Пришлось одеться и идти ночью на поиски.
Как хорошо вернуться к себе – лечь в согретую и измятую постель. Закутаться, заснуть снова… Забыть о внезапном звонке, разбудившем внезапно, опустившем на холодный пол, выгнавшем в холодный коридор, в осеннюю панельную сырость… Закутаться с головой, заснуть. Наверно, ошиблись адресом. Какие-то незнакомые люди, незнакомые просьбы, незнакомые требования. По-любому ошиблись дверью.
Лег на постель, включил казахфильм, начал писать SMS. Я бы тебя хотел, если бы был жив. Ты мне нужна, но я мертв. Ты мне нужна? Казахфильм. Кардиограмма, как-то так. Автобус, один в поле. Моего прошлого нет. Осталось два-три пятна. Жирных, маслянистых, о чем-то постыдном. Исчезнут они – ничего не останется. Только гладь воды. Немного морщащаяся, будто ей тоже чего-то стыдно. Полупустой автобус, прячущийся в ночи. В темных кустах ночи. Ночь, стирающая границы между небом и землей. Каких годов фильм? Как будто бы девяностых, никак не двухтысячные. Разве плохо никогда не жить? Темным вековым значениям. Полутемные коридоры зрачков с поблескивающими огоньками, ведущие вниз. В мрачные подземелья, пропитанные тайнами и историей. Зайти в них легко, выбраться из них – невозможно.
Зимний день, летняя ночь. Вынашивая дожди, плывут облака.
Аудиоцветы
И сад еще не цвел, а я плоды срываю.
Аль Маарри
Проснулся с мыслью о надувной лодке, о прошлом, свернутом на антресолях. Ночью я его надул, оно все увеличивалось и увеличивалось, пока я не сел в него и поплыл. Первые метры прошли прекрасно. Берег уступал воде. Исчезал, в то время как в лодке появилась течь. Приходилось и плыть, и черпать одновременно воду.