Третью неделю скверная погода: весь день дождит, а к вечеру людей в тумане не различишь. Фонари уже полчаса, как зажглись, что мало помогает. На этой улице их осталось всего два. Неразбитых. Один надо мной, второй – метрах в ста, на другой стороне улицы, запутался в драной кленовой кроне, свет почти не просачивается наружу. Но ведь что-то же видно? Или как?.. Вот, например, женская фигура мелькнула в оконном проеме на третьем этаже заброшенного дома. Чего быть, в сущности, не может, ведь перекрытия рухнули еще в прошлом году. Но я смотрю на фасад и вижу, что женщина подошла к окну, и теперь стоит, наклонившись вперед, словно высматривает кого-то, утонувшего в темной протоке переулка.
Не меня. Я очень надеюсь, что она высматривает не меня. В конце концов, что до меня привидениям? Приятели говорят, что я еще не сошла с ума. Обнадеживает. Ведь говорят об этом не полные идиоты. Хотя, по-моему, мне давно уже пора сойти. Сойти на любой остановке, которая глянется. Хоть чем-то. Августовским орешником с нежнейшими пушистыми сосцами, трухлявой мокрой скамейкой с забытым старушечьим гребешком на перекладине, домом с темными окнами и незапертой дверью.
И, что бы там ни говорили, сойти с ума мне необходимо. Срочно. Но все-таки не здесь.
Не здесь, потому что я ненавижу этот развороченный пригород. Собака убежала, поводок бесполезен: из каждого подвала выныривают крутомордые коты. Дон погнался за одноглазым. Скоро поймает и придушит. Я услышу. Дон тихий, пока бежит, еще тише, когда душит. Но кот заорет. А пока же мне мерещится. Я ненавижу этот пригород, и оттого мне мерещится, что женщина наверху говорит.
– Лету сломали хребет, и теперь вдвое дольше вести баранов к воде. Тебе раскроили череп зимой, и оттого мы разминулись в мае. Я жду где-то не здесь. Пологая осень позднего лета раскрылась как книга, отсырела и дышит. Постучи в дверь.
Мерещится.
Этажом ниже чернеет пролом, словно дом уже начинали сносить, продырявили стену, но после раздумали. А что там – в самом низу, в подвале – и вовсе не видно. Туман. Надо думать, это туман. Непременно надо думать именно так. Иначе рехнешься. Я не выдерживаю. Я почти кричу, обращаясь к остову дома:
– Да замолчи же ты! Замолчи!
Я не выдерживаю, хотя знаю, что призрак – не замолчит, а мне сейчас никуда не уйти отсюда. Ноги прилипли к асфальту и мерзнут.
Женщина нюхает воздух.
– Тело сносилось, и к вечеру я схожу на нет. Знаешь ли ты, каково линять на закате? Когда в потемках вместо крови вены щекочет желчь. Когда тебя рвет словами. Наверное, знаешь, иначе… Иначе, почему тебя нет?
Я вслушиваюсь в рыхлую тишину, но ответа не различить. Слышит ли хоть что-нибудь женщина в окне? Быть может, привидения глухи? А может, они глухи только к речам живых, к речам пустым и невнятным для них? Но тогда какого черта я ее слышу?! Женщина снова высовывается наружу, поворачивает голову в мою сторону, но я отчего-то знаю, что меня она разглядеть не может. Стоило бы махнуть ей рукой, чтоб проверить, но в руках поводок, и я боюсь его уронить. Разве трудно понять, что я не стану ей махать только потому, что боюсь уронить поводок?.. Разве трудно… Разве трудно… Замолчать?!
Голос сверху истончился, и слов уже не разобрать. Женщина говорит, шепчет что-то совсем тихо, голос, как зернистая сырость, прижимается к перепонкам, и это еще хуже. Ты даже не знаешь, о чем она говорит, зачем (если в сумасшествии есть это “зачем”), кому говорит… Ты чувствуешь только склизкую тяжесть тоски. И ты ничего не понимаешь. Или не хочешь понимать. Но, Господи, я же действительно не разбираюсь в привидениях! Я всего лишь стою напротив заброшенного дома и не могу уйти. Кот не орет, Дон не возвращается. А женщина наверху заплакала, закрыла лицо руками и то ли скулит, то ли рычит. И теперь уже не ошибешься – она не человек, люди так не плачут. Она привидение, она привиделась, прислышалась, примерещилась, приморосилась мне поздним дождливым вечером на окраине города. Она примерещилась мне, как могла бы, наверное, примерещиться любому другому? Или не любому?.. Но зачем же непременно мне, если я совсем не разбираюсь в привидениях! Я даже не знаю, вправду ли они плачут, или им это только кажется, как им кажется и все остальное: что они ходят, говорят, страдают, пялятся в окно, ждут?.. Кого?
А кого может ждать привидение, как не привидение же? Подобное тянется к подобному. Приехали… Еще немного, и я начну цитировать Библию, или устав караульной службы, что тоже, говорят, помогает. Подобное к подобному… Мыслишка настолько банальная, что в нее можно не верить. Но страх – он обыкновенно сильнее веры или неверия. Поэтому я начинаю суетливо оглядываться, буравить, членить взглядом сумерки, высматривая того, кого зовут из окна. Ничего не вижу. Но я успокаиваюсь, только прижавшись спиной к древесному стволу. Страх – штука зябкая. Кленовый ствол примок к позвоночнику. Я смотрю в постные пустые сумерки. Никого.
– Эй, ты там, наверху, здесь и вправду никого нет, кроме меня. Но я – не в счет!
Собачники уже отгуляли свое и разбрелись. И я бы тоже полчаса уже как сидела дома, если бы не эта скотина, помечающая свои территории кошачьими трупами. И сколько ни вглядывайся в темень, никого не различишь. Ни того, кого ждет она, ни того, кого жду я. Не воображать же мне еще одно привидение, чтобы она заткнулась наконец? Не сумею, не смогу… Но как же хочется, чтобы женщина перестала наконец ныть! А она и перестала… ныть. Она снова заговорила. Вышивает на мокрой холстине дождя паучью строку жути.
– Мне не смешно. Наверное, мне не смешно уже. Все уже и уже дорога, морщинистые кусты на обочинах, и сердце кровит. Ты знаешь, я опоздаю снова. А ты закричишь. Отчего-то мы встретились, хотя я забыла и даже не плакала больше. Город выселили, на окнах распялены простыни. Сегодня я сломаю твою повозку. А ты промолчишь. Видишь ли, мне хватило: блуждать по задворкам, заглядывать в рыла и – не находить тебя. Пожалуй, я сама потеряюсь сегодня. А ты?.. Считай до пяти.
Хочу или не хочу я говорить, но молчать уже не могу. Правда, обращаюсь я не к женщине в доме напротив. К ней взывать без толку. Я обращаюсь к Тому, Кого не увидеть.
– Я знаю, что Тебя нет. Тебя нет – такого, который спасает, судит, утешает, наказывает. Такого Тебя нет. Но такой, как Ты есть, – зародыш неведомой птицы в скорлупке моей любви – Ты поможешь. И я уже знаю, чтобы излечиться от страха, мне не бежать отсюда нужно. Нет, не бежать. А застрять в осадке вечернего озноба, отстучать зубами коротенькую телеграмму Тебе, туда – в черную дыру посмертного счастья. И тогда Ты придешь. Придешь, чтобы помочь. И не мне. Ведь Ты – это я в глубине себя. А сам себе не поможешь. Так не мне. Не мне! Ей помоги.
Любимая игра – признаваться Богу в своем неверии в Него. Единственная игра, в которой выигрываешь, если идешь до конца, до последнего звена слепой цепи в никуда. И узнаешь, что бесполезный путь, начавшийся в твоем сердце, там же и заканчивается. Только вернувшись из странствия, ты не узнаешь собственного сердца. И, возможно, тебе вдруг станет холодно и одиноко. Как сейчас. А женщина говорит, и каждое ее слово падает в меня эхом моей собственной тоски по… По кому?
Да, вспомнила: сейчас я жду собаку. Умную собаку, легко перебирающую лапами где-то неподалеку в сизом липком месиве, собаку, которая сейчас останавливается под фонарем на соседней улице и долго отряхивается, по спирали отбрасывая в ночь тысячи горячих латунных брызг, собаку, которая поводит выпуклыми бровями, сыто и равнодушно скользит взглядом по подвальным оконцам домов и облизывается. Снова облизывается, собака не замечает, что на ухо налип клок тонкой рыжеватой шерсти. Не подумайте плохого, Дон их не ест. Его и дома неплохо кормят. Кроме того, благородный Дон – собака воспитанная, не шавка дворовая, не из таковских. Не ест он кошатину. Он только душит. Хорошая собака, умная собака… Во всем остальном – золото. И всего один недостаток у твари. Правда, существенный. Но не всегда ведь удается догнать! Тут уж ничего не поделаешь, все подвалы не обегаешь, все чердаки, на которые успевает скакнуть кот, не обшаришь. Зато, если догонишь, полное удовольствие и примерное поведение чуть ли не неделю. А мне-то что? Мне важно только вовремя сводить собаку на прививки. Чтоб чего не вышло. А наказание?.. А что наказание? Вот вернемся домой, Дон будет норовить облизать мои руки. Я не захочу. Я уже сейчас не хочу, чтобы мне, как леди Макбет, ночью мерещились пунцовые потеки на ладонях. Они ведь и в темноте видны. В темноте – особенно.
Женщина в окне закрыла лицо руками. Пока молчит. Очень тихо. Пусть хоть так. Да и не до нее мне сейчас: тени сгрудились за моей спиной, положили ладони на плечи, и судорога отпустила сердце. Я не оглядываюсь, я и без того знаю, что у ночных угольных господ лиц не различить, имен не угадать, и остается либо сорваться в долгий звериный крик, либо довериться им напрочь, и ни о чем уже не спрашивать, куда б они ни волокли тело, начиненное идиотскими человечьими мыслями. И уповать, что в пазухах сердца все-таки проснется Бог. Отчасти благодаря им.