Миланского бренди у нас оставалось на донышке. Фляга была стеклянная, в кожаном чехле — я пригубил и протянул флягу Дону, и он поднял ее и наклонял до тех пор, пока в узкой прорези чехла не показалась вкось полоска желтой жидкости. И тут на тропинке появился солдат в расстегнутом у ворота мундире и с велосипедом. Проходя мимо нас, солдат — молодой, с худощавым энергичным лицом — буркнул «добрый день» и покосился на флягу. Мы смотрели, как он поднялся к перевалу, сел на велосипед, поехал вниз и скрылся из глаз.
Дон сделал большой глоток и вылил остатки бренди. Пересохшая земля на миг потемнела и сразу же снова стала бурой. Дон вытряс последние капли.
— Салют, — сказал он, отдавая мне флягу. — Господи, если бы я только знал, что перед сном мне опять придется накачиваться этим пойлом.
— То-то и видно, что ты через силу пьешь, — сказал я. — Ты, может, и рад бы не пить, да приходится, через силу.
Я убрал флягу, и мы поднялись к перевалу. Дальше тропа змеилась вниз, все еще в тени. Ясный и сухой воздух был сплошь пронизан солнцем: оно не только прогревало его и освещало оно растворялось в нем, яркое, яростное; воздух даже в тени казался солнечным, и в этой солнечной тени дрожал перезвон — негромкий, но звучный — козьего колокольчика, скрытого за поворотом извилистой тропинки.
— Не могу я смотреть, как ты таскаешь эту тяжесть, — сказал Дон. — Поэтому и пью. Ты-то пить не можешь, а выбросить ни за что ведь не выбросишь.
— Выбросить? — сказал я. — Это пойло обошлось мне в десять лир. Зачем, по-твоему, я их тратил?
— А кто тебя знает, — сказал Дон. Синевато-солнечную даль долины перечеркивал темный частокол леса, рассеченный надвое лентой тропы. И где-то внизу позванивал колокольчик. Тропка поуже круто уходила вниз, ответвлялась от главной под прямым углом. — Он свернул сюда, — сказал Дон.
— Кто? — спросил я. Дон показал на чуть заметные следы шин, уходящие вниз по чуть заметной тропке.
— Понял? — сказал он.
— Видно, главная показалась ему слишком пологой, захотелось покруче, — сказал я.
— Или он хочет побыстрее добраться до дому.
— Да нет, он с разгону хочет выехать на тот перевал, а потом опять вниз, и опять сюда, и опять вниз, и на тот — пока у него инерция не кончится.
— Ну да, или пока он с голоду не помрет.
— Это точно, — сказал я. — А ты слышал, чтоб кто-нибудь помер с голоду на велосипеде?
— Вроде нет, — сказал Дон. — А ты?
— Тоже нет, — сказал я.
Мы шли вниз по главной тропе. За поворотом мы увидели козий колокольчик. Но висел он на шее у мула, и мул, навьюченный двумя мешками, спокойно щипал траву и, отрывая ее, слегка вздергивал голову немного вбок и вверх, и колокольчик позванивал, и возле тропы стояла каменная часовня, а рядом с ней сидели мужчина в вельветовых брюках и женщина в наброшенной на шею яркой шали, и у ее ног стояла закрытая тряпицей корзина. Мы продолжали спускаться, и женщина с мужчиной смотрели на нас.
— Добрый день, синьор, — сказал Дон. — Далеко нам еще?
— Добрый день, — сказала женщина.
Мужчина молча смотрел на нас. У него были вылинявшие блекло-голубые глаза, как будто их долго вымачивали в воде. Женщина прикоснулась к его руке, потом чуть подняла свою, и ее пальцы вспорхнули на миг в стремительном танце. Тогда он проговорил — высоким, резким, напоминающим стрекот цикады голосом: «Добрый день, синьоры».
— Он глухой, — сказала женщина. — Нет, тут недалеко: вон оттуда вы уже крыши увидите.
— Спасибо, — сказал Дон. — А то мы здорово устали. Вы не разрешите нам здесь немного передохнуть?
— Отдыхайте, синьоры, — сказала женщина.
Мы сняли вещевые мешки и сели. Косые солнечные лучи резко высвечивали часовню и спокойную, немного стертую, немного выветрившуюся статую в нише да два букетика увядших астр у ее подножия. Пальцы женщины снова вспорхнули в проворном танце. Другая ее рука — узловатая, загрубевшая — покоилась на тряпице, прикрывавшей корзину. Неподвижная, застывшая, она казалась упокоенной навеки, мертвой. А рука со вспархивающими пальцами казалась слишком проворной и неестественно ловкой — как у фокусника.
Мужчина все смотрел на нас.
— Вы, я вижу, пешком идете,— сказал он ломким, но однотонным голосом.
— Si, — сказали мы.
Дон вынул сигареты. Мужчина, отказываясь, слегка покачал выставленной вперед рукой. Но Дон не убирал пачку. Тогда мужчина вежливо, с достоинством кивнул и попытался вытащить сигарету, но никак не мог ее ухватить. Женщина протянула руку и, вынув сигарету, отдала ее мужчине. Он еще раз вежливо кивнул, когда прикуривал.
— Из Милана, — сказал Дон. — Это далеко отсюда.
— Далеко, — сказала женщина. Ее пальцы вспорхнули на миг и тут же успокоились. — Он был там, — сказала она.
— Si. Я был там, синьоры, — сказал мужчина. Он, не сдавливая, держал сигарету между большим и указательным пальцами. — Надо все время быть начеку, чтоб не угодить под повозку. Я там давно был. Это далеко.
— Далеко, — сказал Дон. Мы все трое курили. Мул, вздергивая голову и чуть позванивая колокольчиком, щипал траву. — Но ведь там мы сможем отдохнуть, — сказал Дон, показывая рукой туда, где за поворотом тропы в синеватой солнечной дымке тонула долина. — Миска супа, немного вина да кровать там найдутся?
Женщина смотрела на нас через бездонную пропасть, отделяющую людей от глухого, — его сигарета догорела почти до пальцев. Пальцы женщины заплясали перед его лицом. «Si, — сказал он. — Si, у священника. Священник их пустит». Он сказал что-то еще, но очень быстро, и я не понял, о чем шла речь. Женщина сняла с корзины клетчатую тряпицу и вынула мех с вином. Мы с Доном вежливо кивнули, мужчина в ответ тоже кивнул, и по очереди выпили.
— А он далеко отсюда живет? — спросил Дон.
Пальцы женщины замелькали с головокружительной быстротой. Другая ее рука, лежащая на корзине, казалось, не имела к ней никакого отношения.
— Пускай они там его и подождут, — сказал мужчина. Он глянул на нас. — Сегодня в деревне похороны, — сказал он. — Поэтому священник в церкви. Пейте, синьоры.
Мы чинно, по очереди выпили, мужчина тоже. Вино было кислое, терпкое и забористое. Мул, позвякивая колокольчиком, щипал траву, его тень, огромная в косых лучах солнца, лежала на тропе.
— Похороны, — проговорил Дон. — А кто у вас умер?
— Он должен был жениться на воспитаннице священника, — сказала женщина. — Когда соберут урожай. У них и помолвка уже была. Богатый человек и не старый. Ну вот, а два дня назад он умер.
Мужчина смотрел на ее губы.
— Ну-ну, дом да немного земли, это и у меня есть. Это так, ничего.
— Жизнь — это хорошо, — сказал Дон. Он сказал: — Э'белло.
— Это хорошо, — сказал мужчина. Он тоже сказал: — Э'белло.
— Так он, значит, был помолвлен с племянницей патера, — сказал Дон.
— Она ему не племянница, — сказала женщина. — Она ему никто, просто приемыш. Без родни, без никого, и он ее взял, когда ей было шесть лет. А ее мать, она только что в работном доме не жила, а так почти нищая. Нет, лачужка-то у нее была вон там, на горе. И люди даже не знали, кто у девочки отец, хотя священник все пытался уговорить одного из них жениться на ней ради де...
— Подождите, — сказал Дон. — Из кого — из них?
— Одного из тех парней, кто мог быть отцом, синьор. Но мы его не знали — до самого тысяча девятьсот шестнадцатого. И оказалось, что он молодой парень, батрак; на другой день и ее мать за ним уехала, тоже на войну, потому что здесь она с тех пор не появлялась, а потом, после Капорето, где убили девочкиного отца, один из наших деревенских парней вернулся и сказал, что видел ее мать в Милане, в таком доме... ну... в нехорошем доме. И тогда священник взял девочку к себе. Ей было шесть лет — худенькая, юркая, как ящерка. И когда священник за ней пришел, она спряталась где-то среди скал, на горе, и дом стоял пустой. И священник гонялся там за ней, между скал, и поймал, а она была зверек зверьком: одежонка — одно только название, что платье, дыра на дыре, и без ботинок, босая, а ведь зима была.
— И священник, значит, ее приютил, — сказал Дон. — Добрый, видно, человек.
— У ней нет ни родных, ни своего жилья, ничего, а только то, что ей дал священник. Ну правда, поглядишь на нее — не догадаешься. Что ни день — в разных платьях: то красное, то зеленое — как в праздник или в воскресенье, и этак-то с четырнадцати, с пятнадцати лет, когда девушке надо учиться скромности и трудолюбию, чтобы стать потом примерной женой. Священник говорил, что воспитывает ее для церкви, и вот мы ждали, чтобы он отослал ее в монастырь, к вящей славе господа. Но в четырнадцать и в пятнадцать она была уже красавица, а уж непоседа и плясунья первая в деревне, и молодые парни стали на нее поглядывать — даже после помолвки. Ну и вот, а два дня назад ее нареченный помер.