Владимир Костин
Остров Смерти
Авантюрная русская сказка, сложенная при Петре Великом, начинается так: «Был один солдат, служил, бедненький». Бездонный смысл в этом зачине! Однако ж, на то он и солдат, чтобы служить и бедовать, да и судьба ему в сказке, конечно, улыбнулась. Но бывают времена и страны, когда людей косят без разбора и плющат не глядя — назови только дату. И уже неважно, солдат ты или боярин. «Был один человечек, жил в 30-е годы в СССР, бедненький». Найдите умную голову, в которую придет после такого начала ожидание доброй развязки!
В Старину все, даже сущая правда, обращалось сказкой. И чем она веселей, тем оно вероятней. Нынче все, даже самая прихотливая ложь, веет документом, протоколом, пусть печать иной раз расплывется и невнятна подпись химическим карандашом. И чем мрачнее, страшнее, тем легче веришь.
То, что рассказывают, все, что ни придумали бы про остров Смерти — чистая, кромешная правда.
Новым Тацитом стал инструктор райкома партии Величко. Он был тогда молод и совестлив. И он не сомневался, что совесть и линия партии должны сверяться. Поэтому, оказавшись свидетелем ужасного преступления, он поведал о нем в своей наивно-негодующей записке наверх.
Похоже, затем ему пришлось об этом пожалеть и искать в той жизни пятый угол. Ну, с чего бы он подался в писатели, сочиняя сахаристые романы, под завязку набитые положительными, идейными советскими людьми?
Не знаю, уместно ли добавить, что в библиотеках его книги хранятся с чистыми, девственными формулярами. Их никто не читал. Бедненький. Поклон твоему праху.
Весной 1934 года по мановению ведомства Ягоды в столицах усердно принялись хватать, арестовывать граждан. Хватали прямо на улицах, без разбору. Пошел человек за хлебом, решила пьющая троица добавить, направлялся в главк некто командировочный с целью добыть гвоздей для плотников города Кинешмы… И часто так: на вокзале татарская девочка двенадцати лет, ни слова по-русски, а мама отошла за водичкой — прибрали и девочку. Навсегда прибрали, никогда не увидит ее мама.
Брали в том, что было, с тем, что есть. В майке, шароварах и тапочках. С тремя рублями в кармане. Всех в кутузку, из кутузки в эшелон. И пошел битком набитый поезд на восток.
Что это была за кампания такая, какой был в этой опричнине довод — неизвестно. Но не стройка социализма, не лесоповал, не котлован. Эти люди были ненужными. Их убрали из жизни как избыточную сорную мелюзгу. Хотя план органам спустили свирепый, объемный, и тащили сплошную мелкую сеть. Ершами не брезговали, они, в основном, и попались.
Не учения ли то были? Большая, ответственная, так сказать, разминка?
В мае баржи, в которых примучили голодом, болезнями, теснотой и вшами шесть тысяч человек, привезли их в назначенное Никуда. Баржи пристали к острову Назинскому. Этот громадный остров — 33 километра по периметру — расположен на речном раздолье там, где в набравшуюся сил Обь впадает полноводная речка Назина.
Тайга сырая, дикая, весна запоздалая, лютые комары и гнус.
За все суровое лето так и не придумали, что делать с такой прорвой разнобродных мужчин, женщин и детей, чем их кормить. Учения закончились. Все, что у них было — сырая земля, костры и малые пригоршни муки, раздаваемой в тлеющие шапки и подолы, и просто в горсти. Ни крыши над головой, ни посуды, ни инструмента. Ни мыла — ничего. И не сбежишь — вода широкая, студеная. Северная вода. Ослабевшему вплавь спасаться — безнадежно. Плот голыми руками не построишь, а если и построишь — охрана прищелкнет.
Уголовники и охрана стакнулись и вскоре ободрали с бедненьких последнее, меняя хлеб и табак на остатки денег, одежду и мелкие причиндалы. А после и попросту отбирали что приглянется. Блатные охотились за людьми с золотыми зубами, и по острову стали находить трупы с вывороченными челюстями.
Полуголые люди сходили с ума от страха и голода. Получив пригоршню муки, они часто даже не разбавляли ее водой, чтоб не успели отобрать. Тут же высыпали ее себе в рот и умирали от удушья.
Все виды простуды, дизентерия, тиф, цинга.
И убийства, все чаще убийства. Через месяц на острове начали есть друг друга, и превратился он в остров Людоедов. Перевелись слабые, неосторожные, доверчивые. Сильные, но самоуверенные — тоже.
В августе из шести тысяч человек на острове осталось неполные две. Назинский остров засеян костями, зыбится черепами. Страшно представить себе здесь земляные работы.
Семьдесят лет спустя, в самом начале июня, такой же запоздалой весной, миссионерский теплоход «Надежда» подошел к Деревне Назиной. Председатель сельсовета, умный потомок ссыльных, на всякой случай разумно пожаловался приезжим на жизнь. Здесь жили с рыбы. Правда, выходило, что в изобилии здесь ловится рыба бросовая, дешевая, а нельма и стерлядь — как-то не очень.
Бережется, лукавит, сказал сведущий рыболов о. Степан.
Дело шло к вечеру, остров Смерти темнел за сотни метров, окруженный косматой ледяной водой.
— Мы туда не ездим, — сказал председатель, — не косим, не становимся. Ну его к черту, остров Людоедов. Я там два года не наступал или три. Бывало причаливал по какой нужде, а дальше берега не ходил. Неприятно. Нечего там делать.
— Мертвецов боитесь?
— Ну, не мертвецов… Молодой был — как-то полюбопытствовал: прошел повдоль, осмотрелся.
— И что? Кругом скелеты, следы всякие?
— Ничего. Кругом ничего, — усмехнулся председатель, — в том-то оно именно, что ничего. Одни худоросты. Даже клеща нет, не занесло с материка, далеко. Все сквозит, глаз не на чем остановить. И ходить устаешь — проваливаешься в старую траву по пояс, как в паутину.
— Мы будем там новый крест ставить, поклонный. Панихиду по убиенным мученикам отслужим чин чином, — сказал о. Алексей, — говорят, старый смыло: близко к берегу воздвигли.
Семинаристы как раз заносили крест в катер.
— Ваше дело, хорошее дело, — сказал председатель, — а тот крест еще живой, в бинокль видно. Но смоет его точно не сегодня-завтра. Играет берег, уходит на запад. Тот самодельный, а ваш, гляжу, ладный, по науке сробленный. Продвигается цивилизация.
О. Алексей на эти слова покачал головой и перекрестился.
— Вы его поглубже там ставьте, пройдите чуть, потерпите, — сказал председатель, — или вам, наверное, нужно, чтоб его видели с воды?
Мы причалили прямо к кресту. Он действительно стоял на самой кромке битого берега и был обречен. Его основание было мокрым — ветер щедро кропил его брызгами, волна разевала на него рот. Отцы дружно помолились на него и вздохнули: не жилец.
Идти по острову было одно мучение. Ноги проваливались и заплетались в напластованиях сухой, сто лет не кошеной травы, и поднималась едкая пыль, она пахла грибной плесенью. Ноги не касались земли, и, понятно, что все оставшееся от людей, сколько бы их здесь ни полегло, под таким коконом спрятано заветнее Кощеева яйца.
Потерпев сотню шагов, а вернее — втыканий и переставлений ног, мы, не сговариваясь, встали, переводя дух, и огляделись. Всюду, на километры, смотрелся исключительный редкий осинник, и каждое дерево жило отдельно, окруженное пухлыми, плавными матрасами бурой травы. А листочки на чахоточных ветках еще еле проклюнулись. И, пересекая нам путь, тянулся, извиваясь, темный хвостик осталой вешней воды, собираясь поодаль в хмурое озерко.
Сиротливый вид!
А остров встречал нас, и встречал, угрюмо затаившись.
Сливаясь из двух рек, вокруг него крутилась на воле большая, сильная вода, а над ней куролесил свистящий, толкающийся воздух. Но на острове все замерло, застыло, до последнего хилого листочка. И листочки в своем покое казались жестяными. Тишина, в которой каждый наш хруст, каждое покашливание отдавались, дробясь, как некие выстрелы.
Поддаваясь местному закону, мы замерли сами, опустили руки, сдержали звуки.
И тогда, удостоверясь в нашем уважении, над островом подала голос кукушка. Голос был негромким и унылым, хрипловатым, как бой заведенных через вечность заржавленных часов. Но куковала она долго, накуковала на целый век и продолжала дальше, впрок. Будто заждалась нас и отдавала теперь без остатка все, что накопилось.
Но сразу умолкла, когда, отряхивая наваждение, тихо заговорили люди.
— Здесь, на острове Смерти, кукушка поет о бесконечной жизни, — сказал мой товарищ, — и поет она для нас. Тут дело серьезное. Намекает: понимайте, где находитесь, и живите, живите.
— Кукушка всегда весной поет, день за днем, — сказал о. Иннокентий, — а здесь весна только задышала. Приехали бы мы в июле и ничего бы не услышали. И вообще поет только самец.
— Но не зря же, неслучайно же мы приехали в такое время, — возразил товарищ, — почти в то же, что и они тогда… Я так думаю, — чуть смутившись, добавил он.
— Может быть, — грустно сказал о. Иннокентий, — и кукушка все пела и пела, саднила с утра до ночи над приговоренными к смерти в муках. Пока они ее не поймали и не съели.