Эмилиян Станев
Будни и праздники
Секретарь суда позвал к себе второго рассыльного и бесстрастным голосом сообщил, что он уволен по сокращению. Андронников выслушал его, захлопал глазами и вышел.
В полутемном, давно не метенном коридоре суда уволенный рассыльный опустился на свой стульчик перед дверью зала заседаний.
Он был оглушен и подавлен. В голове промелькнули мысли о троих детишках и жене, о приближающейся пасхе… Он все еще не мог понять, что все кончено, и продолжал сидеть, тупо уставясь на дверь кабинета секретаря.
Из архива доносился стук пишущей машинки и голос протоколиста, который что-то диктовал. Первый рассыльный, его напарник, прошел по коридору с пачкой повесток в руке и, не глядя на него, важно проследовал в архив.
Обычный будничный шум и суетня продолжались, как будто ничего не произошло, и это окончательно сразило Андронникова. Он встал со своего стульчика и, никому не сказавшись, отправился домой.
Жена его, испитая и маленькая, расплакалась, осыпала проклятьями судью, а потом набросилась на него.
Андронников смущенно оправдывался и кротко слушал ее вопли, но когда она начала швырять все, что попадалось под руку, и совать ему под самый нос свой костлявый, маленький, как у ребенка, кулачок, он взорвался, толкнул ее в грудь, страшно обругал и пошел в корчму искать сочувствия. Там одни его жалели, и тех он угощал вином, другие пожимали плечами, а третьи подсмеивались над ним.
Андронников напился, ругал начальство, жену и весь свет и вернулся домой поздно вечером.
С этого дня жена его пошла белить стены и стирать по чужим домам, а он пропадал в кофейнях и корчмах. С утра до вечера слонялся по городским кварталам, пока не спустил все свои деньги — все выданное ему жалованье. Тогда наступило самое худшее. Жена уводила с собой детей в чужие дома и кормила их там, где работала. Вечером Андронников заставал их уже спящими, а если они еще не легли, то молча, с неприязнью наблюдали, как он ищет на пустых полках еду. Он стучал и гремел на кухне, потом ложился голодный и пьяный. Скоро они стали спать в другой комнате и запираться на ключ.
В корчмах над ним издевались, заставляли петь за стакан вина или плясать рученицу.[1] И Андронников плясал, подсаживался к своим недавним приятелям и унижался, потому что идти ему уже было некуда.
Утром, в страстную среду, он нашел у жены деньги, спрятанные в наволочке ее длинной соломенной подушки — несколько зеленоватых бумажек, накопленных с большим трудом на башмаки для детей к празднику.
Андронников выкрал половину и в тот вечер вернулся виноватый, не стучал дверцами шкафа и не подавал голоса.
Он лег в темноте, жалкий и одинокий, как раненый зверь. Лежал один в деревянной клетушке, слушал дыхание спящих, доносившееся из соседней комнаты, и думал, что он совсем-совсем чужой этим душам. И то злобные мысли пробегали в его растревоженном уме, то поднималась в душе незнакомая ему до тех пор нежность к этим существам, которые отвергли его и жили одни. Вина бросала его в отчаяние, одиночество пробуждало жалость к себе, и он плакал, охваченный желанием упасть на колени перед женой и во всем ей признаться.
Но утром проснулся злой и сердитый, дождался, когда жена выйдет из дому, и выкрал все остальные деньги.
Два дня он пьянствовал. Жена ложилась рано, измотанная за день работой, и когда Андронников возвращался поздно вечером, она уже спала, завернувшись в чергу[2] вместе с детьми. Он вставал перед маленьким оконцем и долго смотрел на спящих, на их бледные измученные лица, по которым пробегали отсветы мерцающей лампады.
— Василка, — стучал по стеклу Андронников, — открой, Василка!
Жена куталась в чергу и поворачивалась к нему спиной.
Лндронников боязливо укладывался в другой комнатке и тайком плакал. Потом его разбирала злость — сначала на самого себя, а после и на жену, он ненавидел ее, хотя и сознавал, что виноват-то он, что он — вор.
На третий день она полезла за деньгами. Было раннее утро страстной субботы. В полуоткрытую дверь Андронников видел, как она роется в наволочке, как перекладывает и отшвыривает подушки и сухими дрожащими руками ощупывает всю постель.
Сердце его сжалось от стыда и раскаяния. Он свернулся под одеялом и подло притворился спящим. Он ожидал, что она придет к нему. Но она не пришла, и он услышал тихий плач. Она плакала в кухне, сидя возле очага, и оттуда доносились ее хриплые рыданья.
Потом она исчезла куда-то, и он оделся и вышел. У ворот они столкнулись. Жена не взглянула на него, и Андронников понял, что она его презирает. Ему захотелось остановить ее, попросить прощения, но ее холодное решительное лицо его испугало. Целый день он бесцельно шатался по кривым улочкам города, обошел все кофейни и под вечер, усталый, голодный и раздавленный, решился заглянуть домой.
В крашенной охрой кухоньке, закопченной, полной пара, запаха мыла и помоев, жена купала двух мальчишек, и их мокрые голые тельца с большими головками блестели под лучами керосиновой лампы.
Андронников сидел на лавке смиренно и молча, пока она купала детей и укладывала спать. Потом она приготовилась мыть себе волосы, спокойная и равнодушная, будто его не существовало.
Виноватый и жалкий, раскаявшийся до конца и измученный, теперь он хотел только одного — вымолить себе прощение. Он встал перед ней и схватил ее за голые плечи. Дико смотрел он ей в глаза, веки его моргали.
— Василка, тяжко мне… пасха завтра… Прости меня… тяжко мне… Василка…
Спазма сжала ему горло, глаза наполнились слезами.
Она сердито посмотрела на него, и на губах у нее появилась злая улыбка.
Тогда Андронников заплакал. Он плакал, пока она мылась, и сквозь пар и сквозь слезы видел, как его Василка вымылась и пошла спать, заперев за собой дверь.
Стыд и злость овладели им. Он тупо посмотрел на комнату, где исчезла его жена, и вышел на улицу. Там его подхватил холодный ветер и понес в темноту.
Он шел на окраину городка, каблуки его стучали по затвердевшей земле, как у слепца, а перед глазами стояла жена и язвительно улыбалась.
Ночь была безлунной. Холодный ветер прижимал темноту к земле и раздувал мерцающие звезды. Черные силуэты скал, окружавших городок, сливались в зубчатое кольцо и закрывали горизонт. Городок лежал в этой яме, стиснутый со всех сторон, залитый мраком. Но кривые окошки ветхих покосившихся домиков были радостны и приветливы, из них лился свет и снопами падал на улицу. Со дворов доносились шум, восклицания, запахи жареного мяса и разных кушаний.
Андронников шел, и его вина, казалось, стала теперь огромной и непоправимой. Он остро чувствовал себя униженным и слабым человеком, которому уже нет места на земле.
Когда он подходил к верхнему кварталу города, ударили колокола. Один, за ним другой. Ветер разносил их звон над городом, гнал на скалы, туда и сюда, раскачивал вдоль и поперек во всей огромной чернильно-черной и холодной яме города.
«Завтра пасха, прости меня, Василка», — вспомнил Андронников, и вдруг его резанула злоба. Он возненавидел в эту минуту и колокола, и праздник, и эти проклятые деньги, и жену, и самого себя.
— Я ли ее не просил? Я ли не плакал? Когда это было? Почему она молчала? — спрашивал он в темноту. — Зверюга!
Ему казалось, что эта ночь не похожа на другие предпасхальные ночи с их торжественным небом, наполненным колокольным звоном. Нет, эта ночь была холодной и злобной, она придавила землю и сосала ее. Ночь без бога, без надежды.
Незаметно для себя он очутился на самой окраине города возле маленькой корчмы, которая еще светилась. Он заглянул в окно.
Внутри сидели двое — глухой тучный писарь из кметства[3] и Михо Сорока — хромой и уродливый от рождения. Сорока был вечным свидетелем при суде, околачивался на рынке, в адвокатских конторах, оказывал разные услуги, сочинял жалобы крестьянам и удостоверял их личность. С Андронниковым он находился в постоянной вражде. Андронникову захотелось повернуть обратно, но он не смог устоять перед искушением и вошел.
Сорока нахально развалился на стульчике, закинув ногу на ногу. Как только Андронников показался, его губы растянулись в медленную и злую ухмылку.
— Тебе чего здесь надо? — прокричал он. — Детей, что ли, у тебя нет? Или в церковь дорогу забыл? Или жена тебя выгнала?
Андронников смешался.
— А ты… И тебя тоже?
Хромой рассмеялся. В его серых, вечно воспаленных глазах проступили слезы.
— Значит, она тебя таки выгнала? И бросит еще, увидишь. К владыке ходила. Насчет развода.
— Бывает, — заметил басом писарь, оглаживая ладонью голое темя, — бывает.
Андронникову стало тяжело и стыдно. Он сел возле них, глупо уставясь на висевшее на беленой стене зеркало, за угол которого была заткнута картинка — пасхальный ангелочек.