Пруд в нашем парке был круглый, с открытыми берегами, ярдов пятидесяти в диаметре. Когда дул ветер, по нему бежали маленькие волны и разбивались о бетонные края, как в миниатюрном море. Мы — мать, дед и я — ходили туда запускать игрушечный моторный катер, который мы с дедом смастерили из фанеры, бальзового дерева и промасленного картона. Ходили даже зимой — особенно зимой, потому что тогда на пруду не бывало никого, кроме нас; в эту пору листья на двух ивах желтели и облетали, а вода леденила руки. Мать садилась на деревянную скамейку чуть поодаль от пруда; я готовил катер к запуску. Дед, в черном пальто и сером шарфе, отправлялся на дальний берег ловить игрушку. Почему-то на дальний берег всегда ходил только дед, я же — никогда. После того как он занимал нужную позицию, до меня доносилось по воде его "Готов". В этот момент с его губ срывалось белое облачко, точно от выстрела пистолета с глушителем. И я отпускал катер. Он работал от батарейки и двигался с трудом, но ровно. Я следил, как он идет к середине пруда, а мать тем временем следила за мной. При этом казалось, что катер движется по какой-то действительно существующей линии между дедом, мной и матерью — дед словно тянул нас к себе на невидимой веревке, и мы должны были покоряться, чтобы доказать, что находимся в пределах его досягаемости. Когда катер приближался к нему, дед опускался на корточки. Его руки — я знал, что они узловаты, жилисты и испещрены бесчисленными пятнышками в результате одного неудачного химического опыта, — тянулись к воде, ловили катер и разворачивали его на сто восемьдесят градусов.
Катер всегда совершал свое путешествие успешно. На случай, если произойдет крушение или откажет мотор, дед соорудил специальную леску с крючком, но мы так ни разу и не прибегли к ее помощи. Затем, однажды — кажется, вскоре после того, как мать познакомилась с Ральфом, — мы следили за катером, пересекающим пруд по направлению к деду, и вдруг увидели, что игрушка погружается в воду, все глубже и глубже. Моторчик заглох. Катер накренился и исчез в воде. Дед несколько раз закинул свою леску, но выудил лишь комки зеленой слизи. Я помню, что он сказал мне по поводу этой первой в моей жизни потери, которая произошла у меня на глазах. Он сказал, очень серьезно: "Ты должен смириться с этим… тут ничего не поделаешь… это единственный способ", — так, будто повторял что-то самому себе. Помню я и лицо матери, поднявшейся со скамейки перед уходом домой. Оно было совсем неподвижным и очень белым, словно минуту назад она увидела нечто жуткое.
Наверное, через несколько месяцев после этого случая Ральф, который уже регулярно приезжал к нам по выходным, закричал на деда за столом: "Оставьте же ее наконец в покое! "
Я запомнил это, потому что как раз в ту субботу дед упомянул о потере моего катера и Ральф, словно обрадовавшись, сказал мне: "Как насчет того, чтобы купить новый? Хочешь, я куплю?" И я, только ради удовольствия посмотреть, как азарт на его лице сменится разочарованием, свирепо повторил несколько раз: "Нет! " Потом, когда мы ужинали, Ральф вдруг рявкнул на деда, обратившегося к матери: "Оставьте же ее наконец в покое! "
Дед посмотрел на него: "Оставить в покое? Да что вы знаете о том, как остаются в покое?" Затем он перевел взгляд с Ральфа на мать. И Ральф не ответил ему, но лицо его напряглось, а руки стиснули нож и вилку.
И все это случилось потому, что дед сказал матери: "Ты больше не делаешь карри — такого, как делала для Алека, как учила тебя Вера".
Мы жили в дедовом доме, и Ральф стал почти постоянным его обитателем. Дед с бабушкой жили здесь чуть ли не со дня своей свадьбы. Мой дед работал на фирме, где производили позолоченные и посеребренные изделия. Бабушка умерла внезапно, когда мне было всего четыре года, и я знал только, что, должно быть, похож на нее. Так говорили и мать и отец; а дед часто, ничего не говоря, с любопытством всматривался мне в лицо.
В ту пору мать, отец и я жили в новом доме, не слишком далеко от деда. Дед очень тяжело перенес смерть жены. Он нуждался в обществе своей дочери и моего отца, но не хотел покидать дом, где жила бабушка, а родители не хотели бросать свой. В семье царила атмосфера горечи, которую я едва замечал. Дед оставался один в своем доме, но почти забросил хозяйство и все больше времени проводил в сарае, который приспособил для занятий своими хобби — моделированием и химией на любительском уровне.
Ситуация разрешилась ужасным образом — со смертью моего отца.
Иногда он летал в Дублин или Корк на легком аэроплане, принадлежащем его компании: она занималась ввозом ирландских товаров. Однажды, при вполне обычных погодных условиях, его самолет бесследно исчез в Ирландском море. В состоянии, близком к трансу — точно ее постоянно направляла какая-то внешняя сила, — мать продала наш дом, отложила деньги на нашу совместную жизнь и перебралась к деду.
Смерть отца была событием гораздо менее отдаленным, чем смерть бабушки, но не более объяснимым. Мне было только семь. Погруженная в свое взрослое горе, мать сказала мне: "Он ушел туда же, куда и бабушка". Я гадал, каково бабушке на дне Ирландского моря и что же, собственно, делает там мой отец. Я хотел знать, когда он вернется. Возможно, даже спрашивая об этом, я понимал, что никогда и что мои детские разговоры — лишь способ утоления моей собственной печали. Но если я и впрямь верил, что отец ушел навсегда, то это было ошибкой.
Пожалуй, я походил на отца не меньше, чем на бабушку. Потому что иногда матери было достаточно одного взгляда на мое лицо, чтобы разразиться слезами, крепко схватить меня и подолгу не отпускать, словно она боялась, что я растворюсь в воздухе.
Не знаю, испытывал ли дед тайную мстительную радость после гибели моего отца, да и был ли он вообще на это способен. Но судьба уравняла его с дочерью и примирила их в совместной скорби. Они оказались в одном и том же положении: он вдовец, она вдова. И так же, как матери я напоминал об отце, дед видел в нас обоих нечто от покойной бабушки.
Примерно с год мы жили тихо, спокойно, даже умиротворенно в рамках этой печальной симметрии. Мы почти не были связаны с внешним миром. Дед по-прежнему работал, хотя и перешел границу пенсионного возраста, и не позволял работать матери. Он содержал мать и меня, как содержал бы своих собственных жену и сына. Даже после его ухода со службы мы жили вполне обеспеченно — на его пенсию, кое-какие сбережения и пособие, которое мать получала как вдова. Здоровье деда стало понемногу слабеть — у него появились признаки ревматизма и одышка, — но он, как и раньше, ходил ставить свои химические опыты в сарай, где напевал что-то и довольно посмеивался себе под нос во время работы.
Мы забыли, что представляем собой три поколения. Дед покупал матери браслеты и серьги. Мать звала меня своим "пареньком". Мы жили друг для друга — и для тех двух нетускнеющих образов — и в течение целого года, целого гармоничного года, были на самом деле вполне счастливы. Вплоть до того дня, когда мой катер, запущенный через пруд по направлению к деду, вдруг утонул.
Дед нередко раздражал Ральфа, и иногда мне казалось, что Ральф вот-вот вскочит на ноги, перегнется через стол, схватит деда за горло и задушит. Он был крупным мужчиной, ел до отвала, и я часто боялся, что он меня ударит. Но мать умела держать его в узде. После знакомства с Ральфом она стала гораздо менее внимательной к деду. Например, как заметил дед в тот вечер, теперь она готовила блюда, которые нравились Ральфу (жирное, сочное тушеное мясо, но без острых подливок), и забывала побаловать деда тем, что любил он. Но каким бы небрежным и даже оскорбительным ни было ее собственное обращение с дедом, она не потерпела бы обиды, нанесенной ему кем-либо другим. Случись такое, это означало бы конец ее отношений с Ральфом. Пусть сама она иногда больно уязвляла деда — чтобы показать свою привязанность к Ральфу, — но, по сути, она хотела быть рядом с ним. Она все еще нуждалась в том хрупком равновесии, которое мы втроем — она, дед и я — поддерживали столько месяцев, и не могла освободиться от этой зависимости.
Я думаю, главным вопросом было то, сколько терпения способен проявить Ральф, чтобы не сорваться и не наговорить грубостей деду, потеряв таким образом мать, или то, насколько решительно мать способна обратиться против деда, чтобы не потерять Ральфа. Сам я, помнится, составил в уме нечто вроде уравнения: если Ральф обидит деда, это значит, что я прав и он не очень-то дорожит матерью; но если с дедом будет жестока мать (хотя она бывала жестока с ним лишь потому, что не могла его бросить), это значит, что она любит Ральфа по-настоящему.
Но Ральф только побледнел и застыл на месте, вперившись в деда глазами. Дед ковырял тушеное мясо. Мы свое уже съели. Однако дед нарочно ел медленно, чтобы позлить Ральфа.