Юрий Вильямович Козлов
sВОбоДА
Множество раз Вергильев проигрывал в сознании, как произойдет его увольнение с государственной службы. Он воображал самые экзотические варианты, включая появление в своем кабинете с окнами на Москву-реку оперативников, обыск, подконвойный позорный вывод из здания под недоуменно-заинтригованные взгляды сослуживцев. И хотя Вергильева не за что было хватать, он имел в виду такой вариант, потому что на исходе десятых годов двадцать первого века в России могли посадить кого угодно и за что угодно. Страна выдавливала из своих пор коррупцию, как чуть раньше — рабство, а чуть позже — коммунизм.
По рабству во второй — после отмены крепостного права — раз крепко ударили в декабре девяносто первого, когда красный с серпом и молотом флаг СССР нехотя сполз с мачты над Кремлем, а вместо него вверх шустрым тритоном скользнул бело-сине-красный российский. Если вообразить, что красный (коммунистический, пролетарский) цвет символизировал рабство, то его концентрация в России в конце девяносто первого года снизилась ровно на две трети. В российскую жизнь победительно влились два новых цвета: синевато-голубой — цвет однополой любви; и белый — в восточной традиции цвет смерти, а в западной — политического протеста против авторитаризма и ограничения прав человека.
Коммунизм нынешние пропагандисты сравнивали с глубоко засевшим в душе (под кожей?) народа гноем, который можно было выдавливать по капле, как рекомендовал Чехов, а можно хирургически — скальпелем — рассечь плоть (душу?), чтобы гной излился в окружающую жизнь зловонной рекой. Пока, щадя народ, выдавливали по капле, но и скальпель держали наготове. Благо оскорбительно назревший — ступенчатый, мясного мрамора — гнойник (Мавзолей Ленина) был у всех на виду. Впрочем, его пока не трогали. Врачующие народную душу «хирурги» знали, что в действительности Мавзолей — не гнойник вовсе, а сухой струп. Куда большие опасения вызывал неуничтожимо засевший в «коллективном бессознательном» народе вирус сталинизма. Против него, как против СПИДа, были бессильны любые лекарства и вакцины.
Генералиссимус, затмив по умолчанию Гитлера, был объявлен главным злодеем двадцатого века. Однако сталинизм, как явление, не поддавался расшифровке. Не идеология — Сталин был необразован, нигде после семинарии, откуда его выставили за хулиганство, не учился. Не учение — кто после смерти Сталина развивал его идеи? Не руководство к действию — без разрешения Сталина в стране и муха не летала. Тогда что? «Вещь в себе» — средство, позволяющее решать неразрешимые проблемы? Построить социализм в отдельно взятой стране. Провести коллективизацию и индустриализацию. Побудить (или понудить, не суть важно) народ к массовому героизму во время войны. В кратчайшие сроки восстановить народное хозяйство. Создать ядерное оружие и тем самым обезопасить страну от нападения. Запустить в космос спутник, а потом — первого в мире космонавта. До этого, правда, Сталин не дожил.
Можно было, конечно, расшифровать сталинизм, как превосходящее меру насилие, принуждение к рабству, но любое насилие конечно во времени и пространстве, а рабы не побеждают в мировых войнах и не рвутся в космос. Так что, если это и было рабство, то особенное — во имя… чего? Неназываемого, необъяснимого «чего» и боялись, как черт ладана, «десталинизаторы».
Пока что вирус «лечили» терапевтически. Коллективизация — вредоносна. Не будь ее, не было бы и голода, унесшего миллионы жизней. Индустриализация — ошибочна. Промышленность развивалась не за счет прогрессивных технологий и научных открытий, а каторжным трудом согнанных с земли крестьян. С ядерным оружием тоже понятно — преступник Берия украл секретные чертежи у американцев. Да и победе в мировой войне нашлось объяснение — народ выиграл войну не благодаря, а вопреки Сталину.
Тем не менее, через шестьдесят лет после смерти генералиссимуса забывший про былые победы народ как-то вяло занимался десталинизацией собственного сознания. Можно сказать, держал сознание и десталинизацию, как семечки и мелочь, в разных карманах. Народ равнодушно отнесся к идее разжаловать Сталина из генералиссимуса в рядовые, ввести в УК карающую за похвалу Сталина статью. Во всем, что касалось генералиссимуса народ стыдливо жался к стеночке как церковный староста в стриптиз-клубе.
Не радовали демократическую общественность и результаты социологических исследований. В позднесоветские-раннероссийские времена, когда Сталина только-только разрешили ругать, девяносто процентов граждан относились к нему с отвращением и ненавистью. А после двадцати пяти лет непрерывного печатного и телевизионного поношения генералиссимуса ненависть и отвращение к нему испытывал лишь каждый десятый гражданин России. Девяносто процентов прочих граждан либо одобряли деятельность Сталина, либо угрюмо молчали, с ненавистью и отвращением глядя уже на задающих неуместные вопросы социологов. Неадекватное поведение народа сильно напрягало демократическую общественность, неутомимую в поисках все новых и новых свидетельств чудовищных сталинских преступлений.
Рука об руку с «десталинизацией общества» в России шла компания по искоренению коррупции — еще не главного (до конца столетия было далеко), но уверенно претендующего на эту роль, зла двадцать первого века. Коррупцию некоторые отважные публицисты уподобляли нездоровому жиру, заблокировавшему государственный организм. Этот, где твердый, как кость, где мягкий и липкий, как латекс, жир мешал государству даже не развиваться, а просто правильно существовать, действовал на него как наркотик. Деформированные коррупцией, невосприимчивые к слезам граждан, ороговевшие, как когти, органы власти оживали только в том случае, если в них впрыскивались новые порции наркотического жира, а именно неправедные — в виде взяток, откатов и так далее — деньги. Липоксация давно назрела, но вот беда, никакая другая сила не могла заставить шевелиться государственный механизм. Народ существовал по Евангелию, «как птица небесная», у которой ничего нет, которая не сеет и не пашет, а только поет да клюет, что Бог послал. Точнее, что не доклевала власть по причине малости или рассыпанности. В песне народа-птицы, больше похожей на злобный матерный вой, был различим вопрос: если коммунизм — разновидность вековечного русского рабства, то чьими трудами созданное добро присвоили самозванные собственники-коррупционеры? Почему они в шоколаде, а народ в бесправии и нищете?
Выходило, что жир перемешался с гноем, а коррупция с рабством (коммунизмом). Выдавливая рабство и коррупцию, российская власть выдавливала в небытие саму себя. Вместе с нефте- и газопроводами, старыми добрыми советскими металлургическими и химическими производствами, офисными небоскребами, английскими футбольными и американскими баскетбольными клубами, могучими спецслужбами, тайными сбережениями и недвижимостью за пределами собственных границ, которые уже по одной этой причине никак нельзя было закрывать.
Но в истории крайне редки случаи, когда власть выдавливала саму себя в небытие. Пожалуй, единственный пример — СССР конца восьмидесятых годов прошлого века. Правда и тогда власть выдавила себя не в небытие, а в собственность. Уставшие от смехотворных партмаксимумов и казенных дач с номерными жестянками на стульях, тогдашние начальники решили, что собственность превыше власти. Страна распалась. К власти пришли новые люди, которые быстро поняли, что собственность без власти, как пиво без водки — жизнь на ветер.
«Жизнь = Собственность + Власть», «Деньги — наше все» — две формулы стали золотыми ключами в уравнении современного российского государства. Ими отпирались любые двери. Единственное, что не устраивало новых держателей «нашего всего» — конечность жизни, а, следовательно, собственности и власти. Государство не жалело средств на исследования по продлению жизни. «Ген старения», неотвратимо, как высшая справедливость, переходящий в «ген смерти», был метафизическим врагом российской власти, как, впрочем, и всех на свете богатых людей. Смерть, должно быть, казалась им усмехающимся в усы Сталиным. От смерти и Сталина нельзя было откупиться. Их можно было только бояться и ненавидеть, что, собственно, власть и делала.
Одна объединенная сущность «смерть и Сталин» противостояла другой — «деньги и коррупция».
Поэтому под машину борьбы с коррупцией могли попадать только случайные пешеходы на этой, не ими проложенной улице. Стреляли не по целям, а по площадям, ловили случайную — для выполнения плана — рыбешку. Да и сеть, которой ловили, была раздвижная. Рыба всегда имела шанс проскочить, откупиться. Попадалась лишь самая наглая, упертая, много о себе возомнившая, стремящаяся в политику, принципиально не желающая делиться финансовой чешуей.