Мать вывела меня на залитый солнцем пригорок и указала на небольшую группку людей, медленно передвигавшихся по степи.
– Там работает твой отец, – сказала она. – Пойди и отнеси ему обед. Иди прямо по дороге. – Помедлила и прибавила: – Дорога ведет только вперед.
Я пошел. Мне было тогда всего шесть лет. С волнением отправился я в свое самое первое самостоятельное путешествие. Я был босой, и дорога тоже была босая. Ни гравием, ни асфальтом она не была покрыта. Только следы от телег да бричек. Но она действительно вела вперед.
Когда мне исполнилось восемь, в погожий сентябрьский день с ранцем за спиной я пошел по дороге в школу. На моих ногах были новые черные ботинки, и дорога, по которой я отправился в школу на свой первый урок, тоже уже не была босой. Руки людей придали ей профиль, а проезжую часть вымостили булыжником. Ее с гордостью называли шоссейной.
Когда мне было пятнадцать и я уходил на вступительные экзамены в техникум, я был обут в легкие парусиновые туфли, а дорога покрыта асфальтом. По ней было приятно шагать. Дорога вела вперед, и мне думалось только о будущем. В розовых мечтаниях представал тот день, когда дверь отчего дома навсегда закроется за мной и я поплыву по волнам непонятного и загадочного взрослого человеческого океана с его страстями, радостями и невзгодами.
Прошли годы. На суше, на море и в воздухе я исходил много дорог. Как-то, в глухую военную ночь, летел наш бомбардировщик к цели, прокладывая в звездном небе свой собственный курс. Оставалось совсем немного. Но грянули с земли вражеские зенитки и подбили мотор. Выхлопы дыма предупредили о том, что он скоро откажет. Самым безопасным было вернуться. Но под металлической обшивкой крыльев висели бомбы, а до порта, где притаились фашистские корабли, оставалось лететь не больше пяти минут, и командир экипажа по самолетному переговорному устройству запросил:
– Дойдем или вернемся?
– Дойдем! – ответил штурман.
А я в тесной, пахнущей металлом, рубке стрелка-радиста вспомнил залитый солнцем пригорок и ту босую, первую в своей жизни дорогу. Вспомнил, чтобы сказать:
– Дорога ведет только вперед!
Мы отбомбились, а потом вернулись на подбитом моторе на свой аэродром.
… Давно уже отгремела война. На полях былых сражений проложены новые дороги. Их тысячи тысяч. Бетонные, железные, асфальтированные. Каких только нет! У меня подрос сын. Недавно он пошел в школу.
– Иди и не бойся, мальчик, дорога ведет только вперед! – услышал он напутственные слова.
А мне подумалось, как много откроется перед ним новых дорог: на суше, на море, в воздухе и даже в космосе. Не все они будут гладкими и легкими. Но какую бы он ни выбрал, она поведет его только вперед!
Совсем недавно на одном из самых глубоких эскалаторов старого таганского метро меня обогнал невысокого роста генерал-майор авиации с Золотой Звездой Героя Советского Союза и орденскими планками на кителе, вероятно куда-то очень спешивший, потому что он прыгал через две-три ступеньки, совсем не беря в толк солидно это или не солидно применительно к его высокому воинскому званию и возрасту. Обгоняя, он бросил на меня короткий пристальный взгляд, а я вдруг заволновался и подумал: где я уже видел эти невозмутимо-беззаботные глаза, чуть заостренный нос, добрый мягкий подбородок, с ямочкой, и все лицо, худощавое и до боли знакомое, несмотря на морщины и складки, порожденные тремя десятками прожитых после войны лет.
И память тотчас же высекла: Двоевка. Кто же забудет осень сорок первого года, когда любая встреча с людьми, идущими вместе с тобой горькими дорогами отступления, врезалась в сознание навечно.
Выйдя из метро, я нагнал генерала, а когда был на расстоянии трех-четырех шагов, тот внезапно остановился, так что я на него буквально налетел. Генерал обернулся и захохотал:
– Ну, что? Озадачил?
– Пташкин… Ванюшка! – воскликнул я, хмелея от радости.
– А ты думал, что не узнаю тебя, Шорников, – откликнулся генерал весело, и мы обнялись. – Айда ко мне, – предложил он. – Мои в Сочи уехали, квартира пустая. Посидим по-мужицки одни, былое житье вспомним. У меня, правда, одно неотложное дельце, но я его с помощью телефона обтяпаю, и баста.
Через полчаса я сидел в его трехкомнатной квартире в одном из тихих таганских переулков. Следы плохо стертой пыли убеждали в том, что муж далеко не ревностно выполняет заповеди уехавшей жены. Пока Иван (отчество его я забыл, потому что было бы смешно, если бы мы, девятнадцатилетние, называли друг друга в сорок первом году по отчеству) накрывал на стол и готовил на кухне фирменное холостяцкое блюдо – яичницу с салом, я вспоминал его судьбу, которая чуть было не закончилась трагически, и чего-чего, но того, что он станет генерал-майором авиации, я бы никогда не смог предвидеть.
В ту пору над Вязьмой и расположенным вблизи от нее нашим аэродромом Двоевкой стояла изумительная осень. Она не хотела считаться ни с кровопролитными боями, ни с пожарищами, ни с горечью обездоленных, потерявших кров людей, горестными толпами уходящих с насиженных мест на восток.
Ваня Пташкин прибыл в наш полк с небольшой группой сержантов, только что окончивших школу летчиков-истребителей. Но если другим везло, то ему никак. В первом бою он оторвался от строя и пришел на аэродром один с десятиминутным опозданием, озадачив тем самым нашего командира полка геройского майора Логвиненко, сбившего за первые месяцы войны десять вражеских самолетов, что было тогда чуть ли не рекордом на фронте. Шлепая себя кожаной крагой по голенищу сапога, что было признаком его наивысшего гнева, Иван Игнатьевич свирепо приговаривал:
– Нет, из этой пташки орла никогда не сделаешь! Ох и наградила же судьба меня кадром!
А на следующий день случилось это. Возвращаясь из третьего по счету полета, по непонятным ни для кого причинам Иван Пташкин принял рулежную дорожку за посадочную полосу и по всем правилам осуществил на нее заход. Разбив на куски два совершенно исправных истребителя и повредив третий, он, к счастью для себя, отделался лишь легкими ушибами. Майор Логвиненко хватался за кобуру с недвусмысленным видом.
– Расстреляю! – кричал он. – Собственными руками расстреляю паршивца. Пусть что хотят потом со мной делают. Шутка ли сказать, какое преступление сотворил щенок. Фашистский целый полк такого урона не мог бы за одну атаку нанести. Вывести из строя четыре самолета и в такое время!
Ярость командира полка перешагнула все апогеи, когда, обернувшись, он увидел, что только что совершивший такое преступление мальчишка, сняв пилотку, спокойно ловит в траве кузнечиков.
Вечером приехал следователь военной прокуратуры и по всем правилам снял допрос.
– Я вас пока не арестовываю, – грустно заключил он, – но за пределы части прошу не отлучаться, иначе осложните свою судьбу.
Ночью в нашей землянке никто из молодых летчиков не мог заснуть. Иван беспокойно ворочался с боку на бок и наконец спросил:
– Как вы считаете, ребята, меня расстреляют?
– Не думаю, – ответил сержант Крошкин после долгого всеобщего молчания. – Скорее, пошлют на передовую. И треугольники снимут при этом с петлиц.
– Это бы еще хорошо было, – заключил Пташкин, но тут же с обычной своей детской беззаботностью прибавил: – А впрочем, давайте спать. Утро вечера мудренее.
А утром мы проснулись от ожесточенной зенитной пальбы и, поспешно одевшись, высыпали из землянки. Все замерло на аэродроме. В лучах утреннего солнца мы увидели, как заходили на самолетные наши стоянки двенадцать двухкилевых «Мессершмиттов-110». У входа в штабную землянку, схватившись за голову, метался командир полка Логвиненко. Наши коротко-крылые истребители И-16, сиротливо прижавшись к земле, ожидали своей гибели. Взлетать в такой ситуации было самоубийством. И вдруг от нашей землянки в сторону самолетных стоянок метнулась чья-то щуплая невысокая фигурка.
– Назад! – яростно закричал майор Логвиненко, поднося к губам рупор. – Назад, кому говорю!
Но бежавший не оглянулся. Без шлема, в одной пилотке, он впрыгнул в стоявшую на правом фланге командирскую машину, отмеченную красной ломаной стрелой, и быстро запустил мотор. Фашисты уже делали третий разворот. А когда смельчак взлетел прямо со стоянки, поперек летного поля, пара «мессеров» устремилась в атаку. Он поднялся под пушечными очередями, рискуя ежесекундно быть расстрелянным в упор, и, не сворачивая, атаковал в лоб ведущий фашистский самолет. Нам казалось, эта атака длится целую вечность. Многие отводили глаза в сторону, и обычная картина осени сорок первого года рисовалась им. Падающий истребитель, прошитый фашистскими очередями, взрыв, столб пламени и черного дыма над летным полем. И вдруг, когда уже оставалось несколько секунд до столкновения, фашистский флагман скользнул в сторону, потерял высоту и врезался в землю. А смельчак атаковал другой «мессершмитт» с какого-то немыслимого и совершенно неграмотного разворота. Короткая трасса разрубила фашистскую машину пополам. Трудно сказать, отчего именно паника обуяла остальные экипажи, но все оставшиеся десять самолетов врага развернулись на сто восемьдесят градусов.