Ольга Токарчук
Путь Людей Книги
Olga Tokarczuk. Podrуz Ludzi Księgi (1996)
Гош в этом повествовании фигура случайная. Ничто не предвещало его участия в экспедиции. В планах он не значился. История его жизни вообще полна случайностей, но поскольку по сей день неизвестно, что такое случай, можно с чистой совестью оправдать злоупотребление формулой, которая гласит: если что-либо происходит, то уже само это событие и есть наилучшее обоснование произошедшего.
Случай в жизнь Гоша впервые вмешался тогда, когда его нашла одна из сестер-клариссинок, запирающая в сумерках калитку. Гош был слабеньким иззябшим младенцем и вряд ли пережил бы ночь. Он лежал не шевелясь, с широко раскрытыми глазами. Не плакал. Быть может, его голос уже промерз безвозвратно в тот декабрьский вечер, а может, у младенца вовсе не было голоса. Не уметь вскричать в мире, где человеческий голос всегда лишь глас вопиющего в пустыне, — сестры сочли это знаком и благословением.
Клариссинки сперва взяли малютку к себе, но когда он начал доставлять им слишком много хлопот, отдали женщине из ближайшей к монастырю деревни. У женщины этой были свои дети — тоже слабенькие, тоже хилые. Мальчиком она занялась из чувства долга: будучи рожденной для того, чтобы дарить и оберегать жизнь, она не хотела ни в чем потрафлять смерти. Смерть тоже женщина, но жизнь дает лучшего качества — вечную.
Итак, деревенская женщина заботилась о немом младенце. Она кормила его, мыла, когда он пачкался. Научила осенять себя крестом и жаждать любви. Когда она умерла, сестры нашли Гоша скорчившимся возле ее тела. Они увели его с собой; он не противился. Было ему тогда пять лет.
В жизни Гоша время всегда шло по кругу. От одной весны до другой, от цветения розмарина через сбор голубых цветов лаванды до падения с каштанов неожиданно прекрасных плодов. Гош быстро понял суть такого круговорота и потому не испытывал потребности рваться вперед, как другие люди. Он пребывал в своем времени словно в надежном панцире, потихоньку вырастая, потихоньку осваиваясь с его еле заметным ритмом. Смысл вещей он постигал тоже медленно, нерешительно; его нерешительность вполне можно было назвать вялостью. Говорить он так и не научился, хотя очень хотел. Открывал рот и, на пробу, лепил губами невидимые и неслышные слова, выталкивая их языком в безразличный к его стараниям мир. Летом и весной он помогал монахиням в саду и на кухне, покорно, как приблудный пес, позволяя отгонять себя от кастрюль с едой. Зимы проводил тоже близ монастырской кухни, на теплой печной лежанке, сотворяя из каштанов фигурки людей и животных, которых потом отправлял в далекие путешествия: через двор до розмаринового садика и дальше, на обрыв, откуда сбрасывали мусор. Он расставлял на краю обрыва шеренги собак, людей и птиц и смотрел, как они беспомощно скатываются вниз от едва ощутимого толчка его указательного пальца. В сумерках он возвращался в кухню, где молчаливые сестры сушили травы и готовили вечернюю трапезу. Под его лежанкой никогда не переводился запас каштанов.
Сестры понимали, что их маленький воспитанник — дитя Божье, как и их тайный возлюбленный — святой из Ассизи. Лучше разуметь речь зимнего ветра и слышать страдальческий крик лопающихся в земле весною семян, чем скользить по поверхности мудрости, что заключена в буквах. Сестры знали: пребывание среди них мальчика всецело обосновано обстоятельствами, при которых он к ним попал. Они также понимали, что Бог когда-нибудь заберет его от них, ибо давать и забирать — во власти Божьей. Потому и не привязывались излишне к этой немой, тихой жизни.
Бог, даровав Гошу мужскую силу, дал тем самым знак клариссинкам. Настоятельница сочла, что монахини свою обязанность выполнили. Теперь Гошем может заняться сам Господь. И отправили его в мир, препоручив тем самым попечению Господню. Он получат двухцветную куртку толстого сукна, шапку и немного еды на дорогу. Уходя, прихватил из монастыря желтого пса, который настолько к нему привязался, что понимал, о чем говорят широко раскрытые глаза мальчика. Пес, подобно Гошу, слышал, но говорить не умел.
История Гоша, как уже было сказано, не очень важна для сюжета нашего повествования. Главное началось позже, когда Гош в своих странствиях с псом добрел до Парижа. Было это летом 1685 года. Гош вовсе не в Париж направлялся, просто шел куда глаза глядят. В те времена все пути вели в этот город.
Гош добрался только до парижских предместий, где жизнь протекала как бы на обочине недалекого центра. В предместьях останавливались путники, готовясь к въезду на главные улицы — так суббота готовится перейти в воскресенье. В центре был могущественнейший в мире король со своим двором, были богатые лавки, банки, величественные соборы, музыка и гомон. Центр Парижа являл собой воистину пуп земли.
Гош по чистой случайности получил работу в конюшне одного постоялого двора, владелец которого сумел оценить, как ловко странный мальчик управляется с лошадьми Лошади — совсем как желтый пес — хорошо понимали язык взглядов мальчика и так же ему отвечали. В первые несколько дней Гош научился очень многому. Он узнал, что такое деньги, и понял, что за деньги можно продавать свой труд и свою свободу. Понял, в чем разница между странствиями и пребыванием на одном месте. И в чем разница между мужчиной и женщиной, кобылой и жеребцом тоже понял, наблюдая с высоты своих полатей за парами людей и животных. Еще он увидел, как сильно все вокруг отличаются от сестер-клариссинок. И дело было не только в прическах, париках и ярких одеждах, но прежде всего — в хаотичности времени, которое носят в себе люди. Видя сотни путников, ощущая снедающее их нетерпение, слыша разноязыкий говор, мальчик не мог отделаться от впечатления, что все эти люди бренны, как и его каштановые человечки. Что достаточно заткнуть им рты, стянуть с них пестрые наряды — и откроется знакомая гладкая кожура каштана.
Гош завидовал многокрасочным людям только в одном: они умели говорить, они распоряжались словами, как своей собственностью. Ему, чье увечное горло не в состоянии было издать ни единого звука, казалось, что вся сила человека заключена в словах. Оттого он относился к словам очень серьезно и с неподдельным уважением — будто своей реальностью они не уступали вещам. Или нет, еще серьезнее: будто слово было чем-то большим, нежели любая из вещей, которым она названа. Ведь сама вещь, как ни крути, ограничена своей материальностью и конкретностью, а слово — ее волшебное отражение, живущее в мире, отличном от того, который был знаком Гошу. В каком? Об этом он и помыслить не мог. Для него слова были душами вещей; эти души посредничают в нашем с ними общении. Зная слово — познаешь вещь. Произнося слово — обретаешь власть над вещью. Когда складываешь слова и связываешь их с другими словами, создаются новые системы вещей, создается мир. Когда формируешь слова, окрашивая их чувством, расцвечивая оттенками настроений, придавая им значение, мелодию, ритм, — формируешь все сущее.
Величайшей мечтой Гоша было: суметь когда-нибудь сказать: «Я — Гош» — и таким образом извлечь себя из бездны безымянное. Поэтому конюшня, лошади, ласточки часто становились свидетелями его попыток заговорить. Гош открывал рот и ждал, чтобы какое-нибудь слово вылетело изо рта в мир. Но результатом был в лучшем случае хриплый выдох, стон боли или одиночества, и Гош понимал, что не в этом звуке таится ключ к миру.
А мир Гоша располагался между крутых боков спящих стоя лошадей и уходил вверх, вплоть до щелястой крыши, впускавшей в конюшню ночное звездное небо. Гош знал, что оно огромно. Вероятно, какая-нибудь из монахинь рассказывала ему об этом и навсегда поселила в нем грусть. Перед тем как заснуть, он всматривался в клочок неба, борясь с тяжестью век, и видел, что звезды не висят недвижно, что они перемещаются по своим, только им ведомым путям, чтобы на следующий вечер вернуться на прежнее место. Мир живой, засыпая думал Гош, мир дышит так же, как лошади, как собака, как он сам, а небо — брюхо мира, мерно вздымающееся в такт этому неспешному дыханию. Утром он уже ничего из ночных размышлений не помнил. Он кормил животину, седлал лошадей, убирал конюшню и наблюдал за людьми, которые пребывали в непрестанном странствии.
Маркиз любил смотреться в зеркала. В его большом доме было много красивых хрустальных зеркал, которым он дозволял разменивать свою жизнь на скоротечные, мимолетные картины.
Зеркала в доме Маркиза разместили предки его жены, получившей этот дом в приданое. Портреты их висели теперь в зале внизу; на мир живых предки глядели с непонятной спесью людей, которых уже нет. При жизни они были более рослыми, чем Маркиз, — ему, чтобы увидеть себя в зеркале, приходилось вставать на цыпочки. Он любил ловить свое отражение, когда, углубившись в какое-нибудь занятие, забывал о себе и переставал себя контролировать. Тогда его взгляд выскальзывал из-под век и летел к ближайшей зеркальной поверхности, где встречал самого себя. Маркиза это не удовлетворяло. Глаз встречает свое отражение — но меня при этом нет. Где же я, где моя особость, моя неповторимость, мое одиночество? Вижу ли я себя таким, каким меня видят другие? Настоящий ли это я? Важнее всего Маркизу было ухватить момент, опережающий отражение, настичь его за секунду до того, как оно повторит жест. Этот миг так краток, что почти неуловим. Но тем лучше осознаешь собственную единственность: в том-то и суть зеркального отражения и вообще всякого удвоения. В этот миг рождается сила.