(Дороги свободы — 2)
Шестнадцать тридцать в Берлине, пятнадцать тридцать в Лондоне. Отель скучал на своем холме, пустынный и торжественный, со стариком внутри. В Ангулеме, Марселе, Генте, Дувре думали: «Чем он там занят? Ведь уже четвертый час, почему он не выходит?» Старик сидел в гостиной с полузакрытыми жалюзи, взгляд его под густыми бровями был неподвижен, рот полуоткрыт, как будто он вспоминал о чем-то стародавнем. Старик больше не читал, его дряхлая пятнистая рука, еще держащая листки, повисла вдоль колен. Он повернулся к Горацию Вильсону и спросил: «Который час?», и тот сказал: «Приблизительно половина пятого». Старик поднял большие глаза, добродушно засмеялся и сказал: «Жарко». Рыжая, потрескивающая, усыпанная блестками жара спустилась на Европу; жара была у людей на руках, в глубине глаз, в легких; измученные пеклом, пылью, тревогой, все ждали. В холле отеля ждали журналисты. Во дворе ждали три шофера, неподвижно сидя за рулем своих машин; по другую сторону Рейна неподвижно ждали в холле отеля «Дрезен»[1] долговязые пруссаки, одетые во все черное. Милан Глинка больше ничего не ждал. Не ждал с позавчерашнего дня. Позади был этот тяжелый черный день, пронзенный молниеносной догадкой: «Они нас бросили!» Потом время снова начало течь как попало, нынешних дней как бы не было. Они стали только завтрашним днем, остались только завтрашние дни.
В пятнадцать тридцать Матье еще ждал на кромке устрашающего будущего; одновременно с ним, начиная с шестнадцати тридцати, Милан лишился будущего. Старик встал и благородным подпрыгивающим шагом с негнущимися коленями пересек комнату. Он сказал «Господа!» и приветливо улыбнулся, потом положил документ на стол и пригладил листки кулаком; Милан стоял у стола; развернутая газета покрывала всю ширину клеенки; он прочел в седьмой раз:
«Президенту республики и правительству[2] ничего не оставалось, как принять предложения двух великих держав по поводу будущего положения. Мы вынуждены были смириться, ибо остались в одиночестве». Невилл Гендерсон и Гораций Вильсон подошли к столу, старик повернулся к ним, у него был беззащитный и обреченный вид, он сказал: «Больше ничего не осталось». Смутный шум проникал через окно, и Милан подумал: «Мы остались одни».
Тонкий мышиный голосок пискнул на улице: «Да здравствует фюрер!»
Милан подбежал к окну: «Ну-ка подожди! — закричал он. — Подожди, пока я выйду!»
За окном кто-то улепетывал, шлепая галошами; в конце улицы мальчишка обернулся, порылся в переднике и поднял руку, размахиваясь. Потом послышались два резких удара в стену.
— Маленький бродячий Либкнехт, — усмехнувшись, сказал Милан.
Он высунулся в окно: улица была пустынной, как по воскресеньям. Шёнхофы на своем балконе вывесили красно-белые флаги со свастикой. Все ставни зеленого дома были закрыты. Милан подумал: «А у нас нет ставен».
— Нужно открыть все окна, — сказал он.
— Зачем? — спросила Анна.
— Когда окна закрыты, то бьют стекла. Анна пожала плечами:
— Как бы то ни было… — начала она.
Их пение и вопли доносились невнятными волнами.
— Эти всегда тут как тут, — сказал Милан.
Он положил руки на подоконник и подумал: «Все кончено». На углу улицы появился тучный мужчина. Он нес рюкзак, тяжело опираясь на палку. У него был усталый вид, за ним шли две женщины, сгибаясь под огромными тюками.
— Егершмитты возвращаются, — не оборачиваясь, сказал Милан.
Они бежали в понедельник вечером и, видимо, пересекли границу в ночь со вторника на среду. Теперь они возвращались с высоко поднятой головой. Егершмитт подошел к зеленому дому и поднялся по ступенькам крыльца. На сером от пыли лице играла странная улыбка. Он стал рыться в карманах куртки и извлек ключ. Женщины поставили тюки на землю и следили за его движениями.
— Возвращаешься, как только опасность миновала! — крикнул ему Милан.
Анна живо остановила его:
— Милан!
Егершмитт поднял голову. Он увидел Милана, и глаза его сверкнули.
— Возвращаешься, как только опасность миновала?
— Да, возвращаюсь! — крикнул Егершмитт. — А вот ты теперь уйдешь!
Он повернул ключ в замке и толкнул дверь; женщины пошли за ним. Милан обернулся.
— Подлые трусы! — буркнул он.
— Не надо их провоцировать, — сказала Анна.
— Это трусы, — повторил Милан. — Подлое немецкое отродье. Еще два года назад они нам сапоги лизали.
— Неважно. Не стоит их провоцировать.
Старик кончил говорить; его рот оставался полуоткрытым, как будто он молча продолжал излагать свои суждения по поводу сложившейся ситуации. Его большие круглые глаза наполнились слезами, он поднял брови и вопросительно посмотрел на Горация и Невилла. Те молчали. Гораций резко отвернулся; Невилл подошел к столу, взял документ, некоторое время рассматривал его, а затем недовольно оттолкнул. У старика был сконфуженный вид; в знак бессилия и чистосердечности он развел руками и в пятый раз сказал: «Я оказался в совершенно неожиданной ситуации; я надеялся, что мы спокойно обсудим имевшиеся у меня предложения». Гораций подумал: «Хитрая лиса! Откуда у него этот тон доброго дедушки?» Он сказал: «Хорошо, ваше превосходительство, через десять минут мы будем в отеле "Дрезен"».
— Приехала Лерхен, — сказала Анна. — Ее муж в Праге; она беспокоится.
— Пусть она придет.
— Ты считаешь, что ей будет спокойнее с таким сумасшедшим, оскорбляющим людей из окна, как ты… — усмехнулась Анна.
Он посмотрел на ее тонкое спокойное осунувшееся лицо, на ее узкие плечи и огромный живот.
— Сядь, — сказал он. — Не люблю, когда ты стоишь. Она села, сложив на животе руки; человечек потрясал газетами, бормоча: «Последний выпуск «Пари-Суар». Покупайте, осталось два экземпляра!» Он так кричал, что осип. Морис купил газету. Он прочел: «Премьер-министр Чемберлен направил рейхсканцлеру Гитлеру письмо, на которое, как предполагают в британских кругах, последний должен ответить. Вследствие этого встреча с господином Гитлером, назначенная на сегодняшнее утро, перенесена на более позднее время».
Зезетта смотрела в газету через плечо Мориса. Она спросила:
— Есть новости?
— Нет. Все одно и то же.
Он перевернул страницу, и они увидели темную фотографию, изображавшую что-то вроде замка: средневековая штуковина на вершине холма, с башнями, колоколами и множеством окон.
— Это Годесберг, — сказал Морис.
— Это там находится Чемберлен? — спросила Зезетта.
— Кажется, туда послали полицейское подкрепление.
— Да, — сказал Милан. — Двух полицейских. Итого шесть. Они забаррикадировались в участке.
В комнате опрокинулась целая тележка криков. Анна вздрогнула; но лицо ее оставалось спокойным.
— А если позвонить? — предложила она.
— Позвонить?
— Да. В Присекнице.
Милан, не отвечая, показал ей на газету: «Согласно телеграмме Германского информационного агентства, датированной четвергом, немецкое население Су-детской области занято наведением порядка, включая вопросы, связанные с употреблением немецкого и чешского языков».
— Может, это неправда, — сказала Анна. — Мне сказали, что такое происходит только в Эгере.
Милан стукнул кулаком по столу:
— Сто чертей! И еще просить о помощи!
Он протянул руки, огромные и узловатые, в коричневых пятнах и шрамах — вплоть до того несчастного случая он был лесорубом. Милан смотрел на руки, растопырив пальцы. Он сказал:
— Они могут заявиться. По двое, по трое. Ну, ничего, посмеемся минут пять, и все.
— Они будут появляться человек по шестьсот, — сказала Анна.
Милан опустил голову, он почувствовал себя одиноким.
— Послушай! — сказала Анна.
Милан прислушался: теперь шум доносился более отчетливо, должно быть, они двинулись в путь. Он в бешенстве задрожал; перед глазами все плыло, голова болела. Тяжело дыша, он подошел к комоду.
— Что ты делаешь? — спросила Анна.
Милан склонился над ящиком, прерывисто дыша. Склонившись еще ниже, он, не отвечая, выругался.
— Не надо, — сказала она. — Что?
— Не надо. Дай его мне.
Он обернулся: Анна встала, она опиралась на стул, у нее был вид праведницы. Милан подумал о ее животе; он протянул ей револьвер.
— Хорошо, — сказал он. — Я позвоню в Присекнице. Он спустился на первый этаж в школьный зал, открыл окна, потом снял трубку.
— Соедините с префектурой в Присекнице. Алло?
Его правое ухо слышало сухое прерывистое потрескивание. А левое — их. Одетта смущенно засмеялась. «Никогда точно не знала, где эта самая Чехословакия», — сказала она, погружая пальцы в песок. Через некоторое время раздался щелчок: