— То, что вы хотите объяснить, — утомленно произнес Василий Иванович, — я предполагаю… Вы лучше о футболе.
— Я как раз о футболе, профессор, — насмешливо сказал Валерий, навалясь грудью на стол. — Там все ясно: влепил Понедельник гол или не влепил? — Он с вызовом засмеялся.
— Валерий!.. Что за тон! — испуганно вскрикнула Ольга Сергеевна и всплеснула руками. — Ты думаешь что-нибудь, когда говоришь? Какой Понедельник?
— Разумеется, — кивнул Валерию Василий Иванович. — Да, разумеется… — произнес он уже холодно; синеватые его веки были опущены. — Что же вам не ясно?
— Многое, профессор. Перечислить — не хватит пальцев. Зачем уточнять?
— Точность идет от веры. — И веки Василия Ивановича поднялись, тяжелый блеск был под ними. — Ваша самоуверенность еще не перешла, как я вижу, в твердую веру, Валерий! — упорно, так, чтобы слышали все, договорил он. — Да, именно самоуверенность — ваша вера. Не больше.
— На каком основании вы так безапелляционно утверждаете, Василий Иванович? — вмешался тучный, бритоголовый профессор и рассерженно повертел растопыренными пальцами над столом. — Хватили уже через край!
— Боже мой! Нельзя ли прекратить этот ужасный разговор? — взмолилась Ольга Сергеевна. — Василий Иванович, дорогой… Связался бог с младенцем!
— Олечка! — проговорил сквозь досадливое перханье Греков, прикоснувшись к ее локтю. — Младенец наш… не такой уж младенец. — И заговорщицким шепотом сказал что-то молодому человеку, который все недовольнее скашивал брови на Василия Ивановича, как бы очень утомленный этой странной и ненужной настойчивостью профессора.
Упрямый голос Василия Ивановича звучал в тишине:
— Я хотел бы услышать ясный ответ. Во что вы верите, Валерий?
— Слушайте, Василий Иванович, что вы мне учиняете допрос? — не сдерживаясь, горячо заговорил Валерий. — Меня тут назвали младенцем. Вы, может быть, еще скажете, что вы отец, а я дитя? И мы в извечном конфликте? Чушь и ерунда! Хотите знать, во что я верю? Я верю в молодость и верю в старость. Но в ту старость, которая остается молодостью. Верю в правду. В добро. В любовь! Ненавижу бюрократов, догматиков, карьеристов, туполобых дураков, которые отсель досель!.. Еще добавить?
— Не кор-ректно горячитесь, — металлическим тоном выговорил Василий Иванович, опустив веки. — Это уже…
— Прошу прощения, Василий Иванович, корректно я отказываюсь спорить!
— Ну что ж, и прекрасно! Прекрасно. Я тоже ненавижу это категорию людей, названных вами. А дальше?..
«Зачем я здесь сижу, молчу и слушаю все это? — подумал Никита с внезапным и ясным осознанием своей ненужности здесь, глядя на колыхающиеся в папиросном дыму лица гостей. — Мама умерла, ее нет, а я здесь сижу, и какой-то юбилей, и какой-то дотошный профессор, и мой брат Валерий…»
— Диночка! — вдруг позвал Валерий и встал, улыбаясь ей, взъерошил с решимостью жесткий ежик волос. — Давно мы с тобой не танцевали. Может, магнитофон крутанем, а? Составим в соседней комнате свою фракцию, возьмем Никиту…
Валерий, подмигнув Никите, подошел к Дине. А она, не вставая, неуверенно перевела блестящие глаза на Грекова — тот, почему-то прикрыв лоб ладонью, трясся от беззвучного смеха, — затем быстро посмотрела на замкнуто-хмурого Алексея и так отрицательно покачала головой, что волосы замотались по щекам, сказала своим детским голосом:
— Нет, нет!
— Жаль, — проговорил Валерий и подергал галстук, глядя на узкоплечего профессора. — Напрасно, Диночка!
Василий Иванович, плоско сомкнув губы, сидел, выпрямившись над столом, высокий лоб блестел, как влажная кость, и, невозмутимо-корректный, желтой рукой пододвинул тарелочку с салатом, покопался в нем вилкой. Но есть не стал, произнес с едким сожалением все понявшего человека:
— Нет, порой надобно во все колокола бить! Иначе поздно будет. — Он отложил вилку и тяжело блеснул глазами на молодого белокурого человека, как бы особенно предупреждая его. — Пора бы уже прекратить разрушение идеалов. Да, пора!
— Слушайте, коллега! Милый Василий Иванович! — с яростным сопением завозился на своем стуле тучный бритоголовый профессор в расстегнутом на круглом животе пиджаке и, обращая багровое свое лицо к Василию Ивановичу, воздел крупные руки, потряс ими в юмористическом ужасе. — Умоляю, коллега, не обобщайте, не рисуйте погребальных картин, не надо, пощадите! Не набирайте номер пожарной команды!
— К счастью, как я понял давно, я — оптимист.
— К счастью? К счастью, вы сказали? Как вы сказали? Хо-хо! М-да! К счастью!
— Это, к сожалению, мое счастье, профессор.
— Сомневаюсь, весьма сомневаюсь, Василий Иванович!
— Друзья, друзья! Минуточку внимания… Разрешите прорваться в ваш спор на правах хозяина дома!.. — послышался тотчас умиротворяющий мягкий тенор Грекова и звон вилки о бокал. — Прошу одну минуточку терпения!
Беззвучно, как давеча, смеясь, с веселым видом показывая, что не желает никого убеждать, спорить, он поднялся, демонстративно налил себе в бокал шампанского и заговорил шутливо:
— Смею надеяться, что мое показательное действо было всеми недвусмысленно понято. Более того, как председатель ученого совета, должен напомнить, что мы, уважаемые коллеги, забываем о прямой и немаловажной задаче на данный вечер. Мы забыли о наиважнейшей цели нашего внеочередного вечернего заседания. — И Греков красноречивым жестом указал на стол и этим жестом дал до конца понять шутку. — Но, уважаемый Василий Иванович. — Греков добродушно собрал тонкие лучики морщин в уголках лукаво засветившихся глаз, после паузы продолжал: — Но… возьмите, как говорится, память в свои руки и, чуть-чуть забыв про свои седины многоопытных мужей науки, снисходительно вспомните, как очень давно… когда-то в комсомольских ячейках многих из нас тоже ругали за легкомысленность, за всякие там галстуки, за эти… как их… фокстроты, но никто из нас, простите меня, горячо любимый мною Василий Иванович, не свернул с истинного пути! Единицы — о них я не говорю. Молодости свойственна, так сказать, некоторая ересь. Ересь в пределах веры. Ересь во имя веры. Да, правда и доброта! Да, идеал — культ правды. Культ правды! Я за этот культ. Я слушал сейчас своего сына Валерия и от души смеялся, вспоминая свою молодость…
— Твой дядя добряк и либерал, он за мирное сосуществование, брат. Посмотри, как он убедил обе стороны.
Никита не сразу понял, что это сказал Алексей, увидел: Валерий, полуиронически улыбаясь и говоря «прекращаю холодную войну», — словно только что не спорил до озлобления с профессором, — наливал коньяк в его рюмку, и Василий Иванович, не возражая, не протестуя, в ответ снисходительно кивал ему.
— Здесь никто никого не вызовет на дуэль, — безразлично договорил Алексей, грубая рука его с сигаретой лежала на краю стола, воротник сиреневой сорочки врезался в твердую, загорелую шею, какая бывает у боксеров, и эта шея, и темная рука на белой скатерти, и эта его манера хмуриться, как будто все время он перебарывал в себе что-то, вызывали у Никиты настороженность: он вдруг показался ему нелюдимым, жестким, чужим здесь, за столом.
— Вы, кажется, что-то сказали, молодой человек? — различил Никита сниженный голос Василия Ивановича. — Или мне послышалось?
— Я? — равнодушно спросил Алексей. — Вы ко мне обращаетесь?
Рядом бритоголовый профессор шумно сопел, дышал всем своим тучным телом, наклонив багровое лицо к столу. Валерий поставил бутылку, и одновременно с ним Василий Иванович бросил на Алексея острый прислушивающийся взор, и сосед его, молодой, румяный доцент, без пиджака, с деланным вниманием слушавший Грекова, опустил глаза, нервно провел ладонью по залоснившемуся лбу. А Греков все стоял за столом, держа бокал в руке, и говорил проникновенно-мягко, даже растроганным тоном, как обычно говорят юбиляры, о своих легкомысленных ошибках, о своих поисках в молодости. И по тому, как он с высоты прожитой жизни смеялся над этими ошибками, похоже было, что он хотел доброжелательностью своей к тому невозвратимо минувшему разлить некое тихое умиление давно прошедшей юностью, одинаково знакомой многим его седым друзьям за столом, ясную и умиротворяющую доброту вокруг себя, которая всегда мудра в силу своей широты и снисходительна к ошибкам, ибо, не прощая, мы разрушаем мост, по которому каждый когда-то проходил или когда-нибудь должен пройти.
— Ну и силен отец, — шепотом сказал Валерий, восхищенно подмигивая Алексею. — Обожает асфальтовые дорожки. Мастер. И златоуст.
— Пожалуй, — ответил Алексей. — Помнишь проповедь во Владимирской церкви? Вот тот проповедник был златоуст.
— Да, старушки рыдали и сморкались…
— Как вы сказали? — спросил Василий Иванович, корректно наставя ухо в сторону Алексея. — Какая проповедь? Где?
Алексей, прищурясь, взглянул на профессора, как в пустоту, ответил медлительно: