Милка одной из первых забрала с вешалки свое легкое, в серебристую клеточку пальто и, выйдя из школы, направилась в противоположную от улицы Капранова сторону – туда, где останавливались трамваи на юго-запад, и где, направляясь домой, не мог не появиться Стаська.
Чугунная решетка и яркие рекламные щиты на ней прикрывали Милку со стороны школы, киоск «Союзпечати» и бездействующие автоматы газированной воды – со стороны трамвайной остановки. Ей же из своего убежища было хорошо видно и школу, и остановку.
Унизительно было и стыдно прятаться, как маленькой девчонке, чтобы поймать кого-то на три слова. И кого поймать – Стаську. Который еще вчера – только пожелай она – два часа поджидал бы ее за этим самым киоском. Чувство стыда и униженности возрастало от минуты к минуте, но Милка упрямо не покидала своего убежища, испытывая при этом даже какое-то нездоровое удовлетворение. Пусть она совсем унизится – от этого Милка станет ожесточеннее и будет иметь полное право надавать Стаське пощечин, если не в прямом смысле, то хоть в переносном.
А Стаськи, как нарочно, все не было. Милка проводила глазами своих одноклассников, меньшая часть которых прошла мимо нее в сторону трамвайной остановки, остальные, среди которых был Юрка, – по направлению к улице Капранова.
Потом разошлась почти вся первая смена. Последними из школьной двери вывалили ярким рассыпающимся клубком семиклассники из «в», задержанные по неизвестной причине. Стаська появился сразу вслед за ними, когда Милка уже и злость растеряла, и устала от ожидания, так что, застигнутая врасплох, не вдруг могла припомнить, что хотела сказать ему в первую очередь.
Но Стаська, к некоторому облегчению и к досаде ее, не собирался ехать в юго-запад, а следом за большой группой семиклассников зашагал по направлению улицы Капранова.
Милке ничего не оставалось, как догонять его. С трудом высвободив свой портфель из чугунных тисков ограды, отчего на желтой коже появились коричневые и черные полосы, она вернула себе необходимую для разговора злость и, глядя в удаляющуюся Стаськину спину, зачастила по тротуару короткими, но решительными шагами.
Не разобрала, что крикнул Стаська в сторону семиклассников. Машинально остановилась, когда он остановился, и видела, как, отделяясь от группы своих дружков, подбежал к нему Герка Потанюк, загадочный – то ли круглый идиот, то ли очень хитрый – мальчишка.
Разговора их Милка не могла слышать да и не хотела. Наконец Потанюк возмущенно махнул рукой и побежал догонять товарищей. Стаська хотел удержать его, потом сердито окликнул:
– Герка!
Тот приостановился.
– Чего ты?! Сколько я тебе… – Герка не договорил и, придерживая рукой дерматиновую сумку на боку, помчал дальше.
Стаська некоторое время глядел в землю перед собой, а когда Милка хотела позвать его, вскинул голову и почти побежал следом за Геркой.
Милка бежать на глазах у прохожих не собиралась, но в досаде обругала Стаську и, перекинув горемычный портфель из руки в руку, поспешила в том же направлении. От угла она увидела, что переулок Героев стратосферы пуст, а на улице Капранова настигла всех семиклассников со своего и соседних дворов, но ни Стаськи, ни Герки Потанюка среди них не было. Ото всей этой гонки лишь усилилось ощущение, что Стаська – жалкий предатель.
Злая и разочарованная, сразу убавила шаг и оглядела себя. После утреннего дождичка тротуары давно просохли, но кое-где еще сохранились лужицы, и в спешке Милка забрызгала сзади все чулки. Такой стыдобы она еще не замечала за собой, поэтому, оглянувшись на прохожих, торопливо перешла с кромки тротуара на противоположную его бровку, что вдоль домов, как будто грязевые кляксы на ногах станут от этого менее заметны.
* * *
Утром весь сегодняшний день представлялся иначе. Мать впервые закатила Милке такие пышные именины по той причине, что это был ее последний школьный праздник. А для Милки вчерашний вечер по многим причинам становился особенным, переломным в жизни… И утром, подкалывая кружевные манжеты к рукавам платья беж, она, примостившись на диване, босая, еще не причесанная, в легкой ночной рубашке, испытывала преступное томление и каким-то внутренним чутьем улавливала предательскую дрожь в мышцах тела от радостного нетерпения поскорей войти в класс, увидеть девчонок, Юрку, чтобы тем самым как бы вернуться во вчерашнее…
Теперь, войдя в квартиру, Милка бросила портфель на тумбочку и минуту-другую стояла недвижная перед зеркалом, что гвоздями когда-то приколачивал в коридоре Стаська Миронов. Потом сняла пальто, сбросила туфли и по мягкой ворсистой дорожке все так же бессознательно прошла в кухню.
Пока мать бывала на работе, Милка никогда ничего не готовила себе.
Вот и на этот раз: открыла холодильник, достала кусочек желтоватого, прихваченного временем сыра и, не отходя от холодильника, меланхолично прожевала его без хлеба.
Квартира у них была хорошая: в две изолированные комнаты, с просторным коридором, кухней и высокими, не теперешними потолками. Комната поменьше принадлежала матери. Здесь была ее кровать, шкафы с книгами и небольшое, под красное дерево бюро. Комната Милки примерно в два раза больше. Но зато она была одновременно и гостиной, поскольку здесь кроме диван-кровати, платяного шкафа и небольшого письменного стола с книжной полкой над ним размещались и круглый гостиный стол, и журнальный с торшером, и радиола, и телевизор… Хотя, если честно признаться, и радиолой, и телевизором пользовалась одна Милка. Да и гости бывали, как правило, только у нее.
Отец ушел от них четырнадцать лет назад и жил теперь где-то далеко. Какое звание он имел в те давние времена, Милка не удосужилась поинтересоваться, а теперь он носил погоны полковника. Раз в год, когда он по традиции навещал их, Милка видела его. Но странно, что ничего не испытывала при этом. Замечала его пристальный взгляд и догадывалась, что он хочет уловить в ее лице неожиданную радость от встречи с ним или, на худой конец, затаенную обиду. А она совершенно ничего не испытывала. И это нервировало его. Он спрашивал что-нибудь вроде: «Как ты живешь?» – «Хорошо!» – искренне отвечала Милка. «Тебя не обижает никто?..» – «А кто меня может обидеть?!» – недоумевала Милка.
Мать тоже хотела, чтобы Милка не оставалась безучастной к приездам отца. И хоть сама встречала его мирно, спокойно – от Милки ждала хотя бы капельку неприязни. Но Милка ничего не испытывала при виде своего родителя и не пыталась ничего изобразить. Это нервировало мать.
Милка сама удивлялась, отчего у нее все так. Но мать она любила, мать была, по сути, главной, первостепенной связью между нею и окружающим миром, без матери этот мир, наверное, перестал бы существовать: мир настоящего и мир прошлого – тот, что брезжит в воспоминаниях. Мать была родной – это Милка не просто знала, а чувствовала самым настоящим образом. Тогда как отец был и оставался чужим. Совершенно чужим, но ОБЯЗАННЫМ по неважным для Милки причинам посылать ей регулярно, раз в месяц, деньги. Вот и все.
Конечно, Милка была немножко легкомысленной. А потом, ей очень везло в жизни: на мать, на друзей, на глаза вот повезло, на волосы, на фигуру… Ей было неведомо чувство ущербности. Ни в чем. А потому и отсутствие отца казалось естественным, даже, говоря откровенно, желательным. Иногда она представляла себе, что он постоянно в доме: неторопливый, длинный, с припухлыми мешками у глаз… Она никогда не видела его в пижаме, но дома обязательно представляла в полосатой пижаме и теплых домашних тапочках. Он ходит шаркающей походкой из комнаты в комнату и, по своему родительскому естеству, интересуется: «Куда ходила, Мила?.. С кем была?.. О чем задумалась?..» А какое ему дело до всего этого? Матери, допустим, Милка рассказывала – почти все. Но то ведь мать! – существо женского пола, такое же, как она, Милка. И года два-три назад пугало только, что мать возьмет да и приведет себе кого-нибудь… В мужья. И хотя Милка никогда не говорила матери о страхах своих, увидев ее на улице с мужчиной, надолго мрачнела вся. А с некоторых пор, точнее, с весны прошлого года, и это уже не пугало ее. О подобной вероятности Милка думала теперь даже с некоторым любопытством: ведь у нее, у Милки, будет – начиналась уже – своя, личная жизнь, почему не может произойти то же самое с матерью? Это не изменило бы Милкиной верности ей. И в анкете на вопрос: «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?» – она опять записала бы «мама». Ведь мать бы тоже наверняка не переменилась.
Думать обо всем этом было страшновато и в то же время необъяснимо приятно.
Себя и мать Милка представляла в некотором роде сиамскими близнецами. Когда заезжий художник сказал, что у нее акварельные глаза, она заметила, что у матери точно такие же – цвета синей акварели. И когда они в тот вечер случайно уставились друг на друга, Милка вдруг испытала странное ощущение, будто пространство между ними исчезло и взгляды смешались, как смешиваются одного цвета краски. Так что уже нельзя было сказать, где начинается она, Милка, а где – ее мать. Та, наверное, испытала что-то похожее. Спросила: «Чего ты?» Милка рассказала ей о своем открытии. «Ты немножко чокнутая. Ты знаешь это?» – спросила мать. А Милка усадила ее рядом с собой и стала целовать: в лицо, грудь, шею. «Это не я тебя целую, а это мы целуем вас!» – «Ну и дураки же мы!» – изумилась мать, с трудом вырываясь от нее. Но с тех пор Милка уже знала, что достаточно ей пристально посмотреть на мать, как бы та ни избегала ее взгляда, всеми силами поворачиваясь спиной к ней, обязательно поймается в эту ловушку. Запричитает: «Милка! Перестань, дурочка!» Но взгляды их уже смешаются, пространство между ними исчезнет. И обе хохочут потом до слез, а оторваться друг от друга не могут. Пока не сойдутся, и мать начнет колотить Милку, а та – целовать ее.