— Да кто бы вас ни подслушал, неужели вы думаете, что это кому-то может быть интересно?
— В наши дни лишние меры предосторожности еще никому не вредили, — туманно резюмировал Артур.
К этому времени я уже успел взять у него и прочесть практически все его «занятные» книги. Дрянь по большей части была еще та. Повествование велось в неожиданно ханжеском, снобистски-жеманном, будто нарочно рассчитанном на мелких лавочников тоне, и в самых ключевых местах авторы, несмотря на искренние потуги на непристойность, впадали в совершеннейшую расплывчатость, что раздражало страшно. Кроме прочего, у Артура был полный комплект «Моей жизни и моих любовей», надписанный автором. Я спросил его, был ли он знаком с Фрэнком Харрисом.[10]
— Да, отчасти. Мы с ним не виделись несколько лет. Когда я узнал, что он умер, — это был такой шок… Он был гений в своем, конечно, роде. Бездна остроумия. Помню, однажды в Лувре он мне сказал: «Ах, мой дорогой Норрис, мы с вами — последние оставшиеся в живых из великого племени джентльменов и авантюристов». Знаете, язык у него был — как бритва. Если он кого-то припечатал, то человек помнил потом об этом до самой смерти.
— Что приводит на память, — раздумчиво продолжил Артур, — вопрос, который однажды задал мне последний лорд Дизли. «Мистер Норрис, — спросил он меня, — вы авантюрист?»
— Н-да, вопрос весьма нестандартный. Честно говоря, остроумия я здесь не вижу. По-моему, это откровенная грубость.
— Я ответил: «Мы все авантюристы. А разве сама по себе жизнь — не авантюра?» Весьма искусно, не находите?
— Иного ответа он и не заслуживал.
Артур скромно потупился, принялся разглядывать ногти:
— Мои лучшие афоризмы всегда рождались на судебной скамье.
— Вы хотите сказать, что вас судили?
— Не меня судили, Уильям. Я судился. С «Ивнинг пост», за оскорбление чести и достоинства.
— А что они такого про вас наговорили?
— Были там такие, знаете ли, грязные измышления относительно того, как осуществляется управление одним фондом — доверенное, к слову сказать, мне.
— И вы, конечно, выиграли процесс?
Артур бережно погладил пальцами подбородок.
— Они оказались не в состоянии привести достаточно веских оснований для выдвинутых обвинений. Мне присудили пятьсот фунтов в качестве возмещения морального ущерба.
— И часто вам приходилось судиться за клевету?
— Пять раз, — скромно признался Артур. — А еще в трех случаях дело до суда не доходило.
— И вы неизменно получали возмещение?
— Так, кое-что. Пустяки, говорить не стоит. Но душу греет.
— Должно быть, неплохой источник дохода.
Артур возвел очи горе:
— Избави меня боже. Да и суммы не так чтобы очень.
Тут мне показалось, что настал момент задать самый главный вопрос:
— Скажите, Артур, а вам приходилось сидеть в тюрьме?
Он медленно потер подбородок. В его прозрачных голубых глазах поселилось довольно странное, как мне показалось, выражение. Облегчение? А может быть, и вовсе — нечто вроде удовлетворенного тщеславия?
— Так значит, вы слышали об этом деле?
— Да, — соврал я.
— В свое время столько было шума по этому поводу. — Артур скромно сложил ладошки на рукояти зонта. — А не приходилось вам по случайности читать полного отчета о свидетельских показаниях?
— Нет. К сожалению, нет.
— Да, жаль, жаль. Я бы с удовольствием одолжил вам на некоторое время подборку газетных вырезок, но сами понимаете, разъездной образ жизни; короче говоря, они безвозвратно утрачены. А я бы с такой радостью выслушал ваше непредвзятое мнение… Мне кажется, присяжные были с самого начала откровеннейшим образом настроены против меня. Будь у меня опыт, которым я обладаю сейчас, меня бы непременно оправдали. И адвокат — он мне давал совершенно неправильные советы. Я должен был настаивать на своей полной невиновности, но он убедил меня в том, что собрать необходимые доказательства будет совершенно невозможно. И судья, конечно, обходился со мной совершенно не должным образом. Он до того дошел, что обвинил меня в соучастии в чем-то вроде шантажа.
— Да что вы говорите! Это, пожалуй, и в самом деле было слишком, не так ли?
— Именно так, — Артур печально покачал головой. — Английское правосудие отличается полным отсутствием элементарной чуткости. Оно не в состоянии отличить друг от друга сколь-нибудь тонкие нюансы человеческого поведения.
— И сколько… сколько вам дали?
— Восемнадцать месяцев общего режима. В Вормвуд-Скраббз.
— Надеюсь, с вами там обращались подобающим образом?
— Со мной обращались согласно правилам. Пожаловаться не могу… Тем не менее с момента выхода из тюрьмы я почувствовал живейший интерес к тюремной реформе. Взял себе за правило подписываться за разного рода общества, которые организуются для этой цели…
Повисла пауза: судя по всему, Артур погрузился в не самые приятные воспоминания.
— Думается, — наконец продолжил он, — что я могу с уверенностью сказать одно: за всю мою жизнь я крайне редко делал что-либо выходящее за рамки закона, если вообще… С другой стороны, я придерживаюсь и всегда буду придерживаться убеждения, что одной из привилегий, присущих обеспеченным, но не столь щедро одаренным — умственно одаренным — членам общества, является поддержка таких людей, как я. Надеюсь, здесь вы со мной заодно?
— Поскольку не имею чести быть одним из обеспеченных членов общества, — ответил я, — то несомненно.
— Страшно рад. Знаете, Уильям, у меня такое чувство, что со временем наши с вами взгляды на самые разные предметы станут более чем близкими… Просто невероятно, какое количество денег буквально валяется у нас под ногами, и нужно только нагнуться и взять их. Да-да, всего лишь нагнуться и подобрать. Даже в наши дни. Нужно только уметь смотреть. И капитал. Некоторая начальная сумма есть вещь совершенно необходимая. Как-нибудь я непременно должен рассказать вам о том, как я работал с одним американцем, который считал себя прямым потомком Петра Великого. Весьма поучительная история.
Иногда Артур говорил о своем детстве. Он был болезненным ребенком и никогда не ходил в школу. Единственный сын, он жил вдвоем с вдовой-матерью, в которой души не чаял. Вместе с ней они изучали литературу и искусство; вместе ездили в Париж, Баден-Баден, Рим, вращались только в самом лучшем обществе, перебираясь из Schloß[11] в château,[12] из château во дворец, нежные, очаровательные, умеющие быть благодарными, в состоянии непрерывной нежной заботы друг о друге. Болели они тоже вдвоем и, лежа в комнатах со смежной дверью, просили, чтобы их кровати придвинули к разделяющей комнаты стенке, так, чтобы они могли говорить не напрягая голоса. Рассказывать истории, отпускать забавные, им одним понятные шуточки, — и тем занимать друг друга на всем протяжении утомительных бессонных ночей. Потом, когда дело начинало идти на поправку, их бок о бок катали в креслах по паркам Люцерна.
Эта инвалидная идиллия по самой своей природе не могла длиться долго. Артур непременно должен был вырасти; отправиться в Оксфорд. А мама непременно должна была умереть. До самой последней минуты оберегая его душевный покой, она запрещала слугам слать ему телеграммы: до тех пор, пока она в сознании. Когда наконец они нарушили ее запрет, было уже слишком поздно. Ее хрупкий сын был избавлен — как она того и хотела — от тягостной сцены прощания с умирающей.
После ее смерти здоровье у него резко пошло на поправку, поскольку теперь он мог рассчитывать только на себя самого. Это новое и довольно мучительное положение вещей было существенно облегчено за счет унаследованного им небольшого состояния. Денег у него должно было хватить лет на десять — сообразно стандартам лондонской светской жизни девяностых годов. Истратил он их, однако, меньше чем за два года. «Именно тогда, — сказал Артур, — я впервые постиг значение слова „роскошь“. С тех пор, как это ни прискорбно звучит, я был вынужден добавить в свой словарь и другие слова; и слова эти порой звучали весьма неприятно». «Хотел бы я, — сказал он в другой раз самым естественным образом, — чтобы у меня сейчас были деньги. Теперь-то я знаю, что с ними делать». Тогда ему было всего двадцать два, и что с ними делать, он не знал. Они исчезли с поистине волшебной скоростью, канули в лошадиные пасти и в чулочки балерин. Железной хваткой смыкались над ними маслянистые ладони слуг. Они превращались в роскошные костюмы, которые он, разочарованный, через неделю-другую дарил лакею; в восточные безделушки, которые каким-то неведомым образом — когда он приносил их домой — трансформировались в ржавые железные горшки; в пейзажи новоявленного гения-импрессиониста, которые при свете дня на следующее утро оказывались детской мазней. Холеный и остроумный, сорящий деньгами направо и налево, он должен был казаться в своем, достаточно обширном кругу одним из самых перспективных с точки зрения выгодного брака молодых холостяков; но в конечном счете вовсе не девушки, а добрые дедушки, ссужавшие деньги под процент, уловили его в свои сети.