Кстати говоря, я считал, что это правильно. В принципе правильно. Народ на самом деле у нас, конечно, один, спору нет. Когда-то давно вообще было две дюжины немецких стран, а может, и больше, разные княжества, ну и какая разница? Все равно там жили немцы — и в Бадене, и в Гессене, и где хотите. Народ главнее страны — так мне иногда казалось. Хотя точно я не знал. А если честно, мне было все равно.
Когда-то, а именно в тринадцатом году, об этом писал мой друг Джузеппе, он написал целую книгу и рассказывал мне, чем народ отличается от нации, народность от национальной группы и все с точки зрения марксизма. Было очень понятно и убедительно, но я уже все забыл.
Итак, все в моей судьбе в тот момент зависело от соседа. От его душевных движений. Наплевать ему на меня или гражданское чувство уж слишком сильно взыграло, забурлило? Писать донос или не писать? Сначала все зависело от соседа. Потом от ретивости полицейского — бросить этот донос в корзину или дать ему ход. Потому что такие доносы охапками поступали в полицию безопасности. От желания старшего инспектора — послать полицейский наряд ко мне на квартиру или нет. От каприза следователя: он мог, прочитав этот стандартный набор слов про антигосударственную агитацию, заорать мне: «Умей держать язык за зубами, интеллигент паршивый! Вон отсюда!» — я слышал массу таких историй, как людей доставляли в полицию безопасности, давали им легкую выволочку и тут же отпускали. Кроме того, я был гражданином дружественной Австрии, и следователь мог обратить внимание на это обстоятельство: то есть не арестовывать меня, а выдворить.
Однако все случилось так, как случилось. Следователь допросил меня и отправил в одиночную камеру, я там просидел почти полгода. Откуда мне было знать, что «наверху» сейчас происходит «нечто», из-за чего меня ни разу не вызывали на допрос, а потом вдруг отпустили.
Я ослабел душой. Да я и раньше-то не был титаном духа, гигантом воли.
А тогда — совсем ослабел.
Мне казалось, что я не человек, а камешек на аллее, маленький, серенький и круглый. Камешек можно перешагнуть, не заметив; можно втоптать в мелкий песок, которым посыпана аллея; можно пнуть кончиком ботинка. Погонять перед собою, отшвырнуть в сторону или просто потерять к нему интерес. Я именно так себя чувствовал. Я не хотел бороться. Стучать в дверь, требовать адвоката, подавать протесты. А тем более объявлять голодовку или угрожать самоубийством. Нет, не хотел. Самое большое, на что меня хватало, — делать гимнастику три раза в день.
Книг мне не давали. Бумаги и карандашей — тем более.
Попрыгав по камере, поприседав, помахав руками, я ложился на койку и закидывал руки за голову.
Но странное дело! Я не мог думать о своих проектах, совсем не мог, хотя старался. Я заставлял себя думать, я чуть ли не вслух говорил себе, что я архитектор, и что в моей жизни есть смысл — изобретать новые формы пространства. Проектировать и строить.
Я закрывал глаза и насильно представлял себе контуры зданий, конструкции, украшения. Я пытался внушить себе, что я бог архитектуры и могу построить все. Что все получится по мановению моей фантазии. Какая-нибудь потрясающая вилла для бразильского миллионера, на скале над океаном. Или спроектировать резиденцию для русского премьер-министра. Говорят, он очень образованный господин, аристократ, хоть и республиканец. Говорят, сын у него — талантливый писатель, утонченный стилист. Резиденцию для отца и виллу для сына. А также построить стадион на сто тысяч мест. Оперный театр. Вокзал. Универсальный магазин.
Но я напрасно заставлял себя вообразить эти здания. Я пытался раскрепостить, расшевелить, возбудить свою архитектурную фантазию, но все это проскакивало, смятое и бледное, и выплывала госпожа Браун, и говорила:
— Ну почему, ну почему вы так долго, так жестоко испытываете терпение женщины?
Я жалел, что тогда не пошел с ней в ее комнату. И я вспоминал женщин, с которыми у меня ничего не получилось, и очень досадовал, и воображал, как бы это могло получиться.
Мне было стыдно за свою бестолковость и за эти пошлые мысли.
Хотя может быть — если бы у меня тогда получилось с госпожой Браун, или с другими женщинами, о которых я вспоминал на тюремной койке, — очень может быть, что моя жизнь была бы совсем другая.
Говорят, в жизни мужчины многое зависит от женщины.
Я сам не знаю. У меня не было жены. И постоянной женщины — тоже не было. Женщин было много, а так, чтобы надолго — нет. Так что не могу судить.
Но, может быть, правильно говорят.
Ницше писал — «плетку, плетку бери, идя к женщине». А все равно в его жизни все зависело от женщин. От сестры. От мадам Вагнер. И еще от этой русской шведки, забыл фамилию. Так что не гордись, философ.
Да, наверное, все зависит, если честно.
Вот, например, у меня было два приятеля в Архитектурной школе. Один просто нормальный парень, а другой даже очень способный. Талант, можно сказать. Когда он свои эскизы приносил, все классы сбегались смотреть. Потом женился на хорошенькой девушке. Вроде из приличной и обеспеченной семьи. Но — на самом деле лавочники, в трех поколениях лавочники. Они его перемололи, прожевали, сделали таким же, как они. Он стал управляющим в строительной фирме своего тестя. Собственно, он так и познакомился со своей будущей женой — пришел на эту фирму с заказом, а там такой ангел порхает в приемной. Потом тесть продал эту фирму и купил универмаг. Старику это было привычнее — потомственный лавочник, я же сказал. А мой талантливый приятель стал управляющим в этом универмаге. Ему уже было все равно, чем управлять.
Да. А второй приятель женился на совершенно сумасшедшей католичке. И тоже свихнулся на этом деле. Не знаю, где он теперь. Наверное, проповедует в Африке.
Женщину не исправишь, не переучишь. Можно быть, как она. Или убежать.
Вот я все время убегал.
Но ведь не убежишь. Кто знал, что женщина по фамилии Браун — нет, не госпожа Браун, моя бывшая квартирная хозяйка, которую я вспоминал на тюремной койке, а ее однофамилица, маленькая смешная чиновница — так подействует на меня. Никто не знал. Я не знал, во всяком случае. А в Провидение я не верю. Просто так вышло — что я не смог убежать от женщины. Хотя и прибежать к ней тоже не сумел.
Через полгода, но уже в тридцать восьмом году, в феврале, министр государственной безопасности был уволен, потом арестован, потом расстрелян. Почти все дела, которые шли при нем, были тут же пересмотрены. Я это узнал потом, когда вышел.
Ко мне пришли в камеру, отвели в кабинет к следователю.
На стене висел уже другой портрет. Не тот, который висел полгода назад, когда меня в первый раз допрашивали. Такой же скуластый и курносый крестьянин во френче с генеральскими звездами на широком воротнике — но другой, совсем другой, я прекрасно запомнил того! Я сразу все понял, хотя никто мне не приносил газет в камеру, и радио туда не было проведено.
Следователь тоже был другой. Он спросил:
— Вы признаете, что вели антигосударственную агитацию?
Я, разумеется, ответил:
— Нет, не признаю.
И далее:
— Вам известно, что на вас был направлен донос?
— Да, мне об этом говорил следователь.
— Донос признан заведомо ложным, подозрение с вас снято.
— Я рад, что следствие установило истину. Меня выпустят на свободу?
— Разумеется. Вас проводят. Вещи получите на складе. Вот квитанция.
— Благодарю вас, господин лейтенант.
— Можете называть меня товарищем.
— Спасибо, товарищ лейтенант.
— Разъясняю. Вы имеете право подать иск против доносчика. Хотите?
— Я его прощаю. Я полагаю, что он скорее жертва.
— Вот как?
— Его затянула общая атмосфера подозрительности.
— Как-как?
Я поднял глаза к портрету нового министра госбезопасности и сказал:
— Атмосфера излишней, чрезмерной, вредной подозрительности, которую насаждал бывший министр, оказавшийся врагом партии и народа.
— Верно. Вы благородный и политически зрелый человек.
Он встал из-за стола.
— До свидания, товарищ лейтенант, — сказал я.
— Прощайте, товарищ Гитлер, — он усмехнулся и четко выговорил: — Прощайте. Именно так. Вы тоже должны сказать мне вот это самое слово, — я молчал растерянно. — Ну, скажите же! Такая примета.
Потом я узнал — работники похоронных служб и сотрудники госбезопасности никогда не говорят «до свидания». Они всегда говорят «прощайте». Именно так. Из хорошего отношения к своим клиентам. И в самом деле, зачем человеку желать нового свидания с гробовщиком или следователем тайной полиции?
— Прощайте, товарищ лейтенант, — сказал я.
После этого разговора я почувствовал себя физически грязным. Вроде бы я ничего такого особенно подлого не сказал. Ну, про «врага партии и народа». Во внутренних самооправданиях это могло сойти за цитату из газетной статьи. Лейтенант был приятным человеком. Но все равно. Гадость. Липкая, потная, пугливая гадость. Хотелось вымыться с мылом, с головы до ног.