– Ну, что ты на самом деле хочешь? Превратить Апостолический дворец в роскошный отель, со всеми услугами: традиционные и китайские рестораны, энотеки,[37] парикмахерские и косметологические кабинеты с их эстетикой и массажами?
– Теперь, когда ты понял проблему именно в нужных терминах, должен тебе признаться, что пришла пора обновить это наше затворничество. Однако уже довольно поздно, дорогой Владимиро, и я не хотел бы дольше испытывать твое благородство. Пора спать, утро вечера мудренее.
– Сон может подарить все что угодно, только не развенчание святости этого места.
– Мне очень жаль, но и здесь я не совсем согласен с тобой. Святое – это не только жертва, покаяние, аскеза, мука, тьма, но также и экспансия, радость, красота и свет. Так что, до завтра и спокойной ночи.
Они расстались у дверей апартамента, не пожав друг другу рук. Один из них, камерленг, был смущен диалогом с «братом», как в Ватикане называют кардинала Пайде те же, что обзывают «синьорой» кардинала из Милана. Другой, вынужденный разочаровать этого человека, который ждал от него только рекомендаций по сокращению времени проведения конклава, был огорчен явным недозволением говорить о некоторых вещах.
Пайде пошел по длинному коридору к лестнице. На углу узкого прохода часы пробили два ночи. Сильно дуло. Огромное окно было распахнуто в темноту ночи, туда, в сторону юга, над домами, над всем Римом.
Дальние лучи света столицы перемигивались, обозначая непрекращающуюся ни на минуту жизнь, даже в часы, предназначенные для отдыха, которые придуманы были человечеством для других надобностей тела, для удовольствий, и первые среди них – для любви, в любой форме ее проявлений.
Он переживал в эти украденные у самого себя часы сна странное чувство, явно отличающееся от того, что испытывал камерленг. Тут, в Апостолическом дворце, в сердце католических традиций, где придерживались твердого церемониала и ничто не происходило случайно, он осмелился говорить о телесных удовольствиях, о радости жить, о священной идее, которая ему виделась в красоте и победе Христа.
Что же придало ему мужество говорить такое? В другие времена он никогда бы не смог вынести на поверхность свое мнение; днем позднее за ним могли бы прийти и отвести в «святой офис», чтобы начать против него процесс. Что это было? Ересь? Искушение дьявола, запрятавшегося в его воспаленной душе, защищая его естество и чувства? Кто не знал о получении удовольствий в жизни и от любви – тоже? Он, который всегда сублимировался в вере и только в ней, особенно после видений блистающего света в пустыне своего острова, когда в его двадцать лет непозволительная страсть к сестре, к его собственной сестре Карин, не давала ему полюбить кого бы то ни было другого?
Единственным проявлением этой любви, уникальной в его жизни, он понимал, может быть только уход, не оставляющий за собой, да и от себя, никакого следа, из страха, что Карин может последовать за ним куда угодно. Когда пять лет спустя он, студент теологического факультета в Марбурге, получил известие о преждевременной смерти сестры, ему тогда не хватило мужества поехать к родителям, чтобы вместе оплакивать ее. Но именно с этого момента он почувствовал возможность любить, живя в постоянных молитвах и стараясь освободиться от той страсти.
В шестьдесят шесть лет это воспоминание сжигало его, будто бы не прошло более пятидесяти лет. И странно, но он был благодарен судьбе за любовь к женщине.
Конклав запрещен для женщин, они недозволены и всю жизнь этим престарелым священникам. Половину мира теряет эта категория людей, которая должна понимать мир, прекращать зло, сдерживать насилие, останавливать сумасбродства, прощать слабости.
А этот удивительный скандал в районе, где существует «универсальная» любовь, без настоящей любви. Да, он познакомился в юности с той жизнью – прежде чем понял, что именно там его настигла первая ступень к аскетизму. Он был благодарен своей жизни.
Но, может быть, подобными мыслями он оскорбляет своих старших собратьев, которые сейчас в своих постелях спят глубоким сном, платя долг своему телу. Может быть, многие из них, как и он, хранят в сердце секрет запрещенной и безвозвратной любви, или не позволяют себе даже думать о ней из соображений этики, представляемой ими. А может быть, из-за этого тотального отстранения, как и он на других дорогах, они видят свою собственную силу в любви к Богу.
Стол в кабинете Этторе Мальвецци, за которым сидели итальянские кардиналы, был завален газетами на самых разных языках.
Кардинал из Палермо читал вслух некоторые заголовки, пропуская наиболее льстивые и ехидные.
– «Конклав работает вхолостую. Никакого согласия на десятый день», «Намечается борьба между фракциями конклава, самая тяжелая за последние столетия», «Итальянцы дают бой»? С самого начала потеряли время. Семнадцатое голосование – все еще черный дым», «Черини сгорел на первом же голосовании», – смотри, что выделывают! – прокомментировал, акцентируя гласные, Рабуити. – «Поднимаются голоса восточных кардиналов, но кое-кто не исключает перевес кардиналов из французской курии? – слышишь, Жан, это о тебе? – и, переворачивая страницы «Le Monde», к экс-секретарю государства Его Святейшества: – Нет, вы только послушайте этих китайцев, даю перевод: «Сколько стоит Италии день конклава в Риме? Самозванные представители Бога нищеты и бездельнической любви, среди тысячи удобств с роскошными ежедневными покупками от итальянского государства, не имеют намерений возвращаться домой. Неплохо поступает наше правительство, отказывая в разрешении на выезд из страны китайцу, названному кардиналом Гонконга в Риме, для участия на этом совещании?» С Китаем никогда ничего нельзя привести в порядок… Хоть русские более сдержанны с их философской православной враждебностью: «Римские кардиналы только тратят попусту время, трудно предположить – что на самом деле происходит в этом центре власти…?» – это явно из эпохи Достоевского, который видел католиков в России именно такими.
– Даже если это и так, там, у них нас никогда не понимали. При дворе Петра Первого целую неделю посвятили пародированию римского Двора, выбирали папу, предаваясь кутежам с гоготом и кудахтаньем, – уточнил Никола Джистри, архиепископ из Флоренции, который хорошо знал русский язык и занимался переводами. Это он настоял на совете итальянцев в апартаментах Мальвецци и подозревал хозяина комнат в голосовании за самого себя – якобы для того, чтобы утяжелить ситуацию.
Мальвецци, напротив, не сопротивлялся, и принял наступившую паузу со вздохом облегчения. Зачем бороться, как, вероятно, поступил бы ливанский кардинал, вписавший его имя в бюллетень. Должно быть правду, продолжавшую его пугать, он преувеличивает. Тем более, в зыбкой атмосфере последнего голосования, когда была дана битва кардиналам Востока и Америки, будто возобновилась «холодная война». Однако существовал же этот единственный голос за него.
В последние ночи заснуть было трудно; спал всего каких-нибудь три-четыре часа. Все чувства обострились, и он внимательно прислушивался к тысячам шорохов в этом старом дворце, где только-только он начал понимать тайны и закрытую от внешнего мира обильную местную жизнь.
* * *
Несколькими ночами раннее никак не мог остаться в постели и оделся около полшестого, стараясь двигаться бесшумно, чтобы не разбудить монсеньора Контарини в соседней комнате. Прошел в большой вестибюль на своем этаже; на своде – фрески Алессандро Мантовани,[38] которого во времена папы Льва XIII[39] принимали за нового Рафаэля. Вдруг понял, что в эти часы почти никто не спит. Несколько раз он встречал прелатов и секретарей, все на бегу, чтобы ответить на несколько вызовов – кому-то из его коллег что-то надо было. И многие персональные секретари метались вверх-вниз по лестницам, ведущим в кухню, кто с коробками с медикаментами, кто с бутылками воды и стаканами, а кто и с тарелками с едой.
Да и врачи, которые следили за здоровьем преосвященных, постоянно и напряженно двигались всю ночь: то с аппаратом для измерения давления, то со шприцами в руках – кому-то срочно понадобилось сделать успокаивающий укол. И это хождение взад-вперед разного народа в середине ночи бесконечно расширялось и беспокоило, хотя понятна была грустная необходимость: возраст его товарищей увеличивался, к тому же было известно, что, по достижении восьмидесяти лет, кардинал тут же терял право на участие в конклаве.
В следующую ночь он пошел в другой вестибюль, чтобы поискать лоджию, открытую на двор Сан Домазо, и глотнуть свежего ночного воздуха. Проходя мимо одной из дверей, услышал крик кардинала из Сиднея, который можно было прекратить только уколами морфия. У него был рак, но он хотел участвовать в конклаве и уговорил своего врача не говорить никому о болезни. Одним кардинал был доволен: морфий ему давали со всей щедростью, на которую был способен ватиканский врач.