«Боже мой, жизнь моя кажется мне полной только с тех пор, как я встретил вас. И если я пишу вам, то иногда это имеет такой вид, как будто я пишу девушке, в которую влюблен. Я мщу за ненависть, которую питаю к человечеству вообще и в частности – к моим друзьям, мужчинам и женщинам, которых мучаю своей любовью. Мне оскорблять вас?! Мне так необходима любовь, во мне столько огня, что я могу поместить его на проценты…»
«Самые наши различия сближали нас, и мы задевали друг друга некоторым образом только для того, чтобы засверкали искры. Вспомним разговор, который мы вели, как настоящие близнецы, в постели в Лозанне! Слезы, которые я невольно причинил тогда твоей жене и которые она мне так великодушно простила, доставили мне случай заглянуть в твою душу так, как я не заглядывал еще ни в одну человеческую душу».
Как мы должны все это понимать, господа присяжные? «Первоначальные возвышенные планы, образование особенного мира, гармония отношений, которая могла бы послужить образцом для всего мира»? «Разговоры в постели» – кого с кем? И жена каким-то образом тут же и отзывается на происходящее слезами? Не проступает ли здесь одна из тех комбинаций, которые описаны в книгах Генри Миллера и Анаис Нин?
Распутать переплетения любовных струн, пронизавших этот квартет, было бы по силам разве что Шекспиру, Гёте, Ибсену, Стриндбергу. Но так или иначе, в начале 1850 года из эпистолярных потоков и водопадов проступает примерно такая картина:
Герцен любит свою жену, питает дружеские чувства к Гервегу, не исключает жизнь под одной крышей с Эммой.
В него влюблены все трое.
Наталья Александровна любит обоих мужчин, ее роман с Гервегом то разгорается, то утихает, дружит и советуется с Эммой.
Эмма боготворит своего мужа настолько, что не ревнует его ни к Александру, ни к Натали и всем готова пожертвовать для его счастья.
И вот в этой ситуации Герцен делает шаг, который его самого будет впоследствии приводить в недоумение и растерянность. Высланный из Парижа весной 1850 года, он едет в Ниццу, снимает там большой дом и поселяется в нем со своей семьей и с семейством Гервегов! Платит за все он, потому что отец Эммы – главный поставщик денежных средств – к тому времени разорился и она вынуждена изворачиваться изо всех сил, чтобы обожаемый муж не заметил подступающей нищеты.
Господа присяжные! В каком обмане, в какой нечестности может господин Герцен упрекать моего подзащитного? Разве мой подзащитный обманом проник в дом Герцена, в его семью? Герцен радушно приглашает Гервегов жить в его доме – разве не могли, не должны они были истолковать этот поступок как согласие на осуществление давно витавших в воздухе планов жизни вчетвером?
Сам Герцен даже много лет спустя не может дать вразумительного объяснения своих мотивов и действий.
«Зачем же я-то с Натали именно ехал в тот же город? Вопрос этот приходил мне в голову и другим, но, в сущности, он мелок. Не говоря о том, что куда бы я ни поехал, Гервег мог также ехать, но неужели можно было что-нибудь сделать, кроме оскорбления, географическими и другими внешними мерами?»
Помилуйте – при чем здесь география? Одно дело – оказаться в том же самом городе. Другое дело – поселить у себя в доме чужую семью. Я не исключаю даже, что господином Герценом двигала этакая бравада: «Вот как я не боюсь соперника – пускаю его жить под одной крышей со мной и с моей женой!»
Отчего же не сложилась жизнь в Ницце, что привело к распаду квартета?
Как уже было сказано, без помощи кого-нибудь из великих драматургов мы не сумеем распутать до конца этот клубок. Но теперь уже старыми классиками нам не обойтись. Тут закручено так, что надо звать на помощь Теннесси Уильямса, Ингмара Бергмана, Эдварда Олби. По крайней мере, сам Герцен так описывает ситуацию в доме:
«Недели через две-три после своего приезда Гервег принял вид Вертера в последней степени отчаяния… Жена его являлась с заплаканными глазами – он с нею обращался возмутительно. Она приходила часы целые плакать в комнату Натали, и обе были уверены, что он не нынче-завтра бросится в море или застрелится. Бледные щеки, взволнованный вид Натали и снова овладевавший ею тревожный недосуг, даже в отношении к детям, показал мне ясно, что делается внутри… Все быстро неслось к развязке».
Не исключено, что бурное воображение Гервега создало в его голове иллюзию, будто Герцен готов уступить его любовным домогательствам. Увидев же полное равнодушие, а скорее всего – даже отвращение Герцена к однополой любви, впал в отчаяние. Возможно, не имея других средств воздействовать на Герцена, Гервег пытался как-то вовлечь Наталью Александровну, играл на ее чувстве любви и сострадания к нему. Атмосфера в доме нагнеталась, делалась невыносимой.
В конце концов, через полгода совместной жизни, Герцен потребовал, чтобы Гервеги покинули его дом.
Эмма сделала последнюю попытку. Она явилась к Герцену и умоляла его переменить свое решение. «Нежная организация Гервега не вынесет ни разлуки с ней, ни разрыва с вами… – говорила она. – Он плачет о горе, которое он нанес вам».
Герцен был непреклонен, и тогда она заявила, что он больше не тот в ее глазах, кого она «так уважала, считала лучшим другом Георга.
– Нет, если бы вы были тот человек, вы расстались бы с Натали – пусть она едет, пусть он едет – я осталась бы с вами и с детьми здесь».
Герцен только расхохотался в ответ.
Разрыв казался окончательным, но облегчения он никому не принес.
Гервег писал страстные письма Герцену – тот возвращал их не читая. Тогда отвергнутый поэт стал писать Наталье Александровне. Теперь он уже грозил не только самоубийством. Он обещал зарезать собственных детей и в их крови явиться к Герцену. Но вдруг менял тон, умолял помирить его с Герценом, даже взять в гувернеры к детям.
Да, господа присяжные, после разрыва мой подзащитный совершил много поступков, не имеющих оправдания. Но это была уже слепая ярость отвергнутого и – как он считал – обманутого влюбленного. Он рассказывал всем знакомым о происшедшем, причем объяснял дело таким образом, будто жестокий Герцен угрозами держит при себе жену, не отпускает к любимому, то есть к нему.
Герцен некоторое время воображал, что их семейная драма укрыта тайной от посторонних, что все участники ее поведут себя по исповедуемому им Кодексу Порядочных Людей. Он пришел в ужас, когда знакомый русский эмигрант спросил, почему он не дает своей жене ту свободу, к которой призывал в своих статьях и книгах. Герцен пишет отчаянное письмо своей Натали:
«28 июня, 1851. Женева. Кафе.
Что со мною и как, суди сама.
Он все рассказал Сазонову. Такие подробности, что я без дыхания только слушал. Он сказал, что „ему жаль меня, но что дело сделано, что ты упросила молчать, что ты через несколько месяцев, когда я буду покойнее, оставишь меня…"
Друг мой! Я не прибавлю ни слова. Сазонов меня спросил, что это, будто ты больна. Я был мертвый, пока он говорил. Я требую от тебя ответа на последнее. Это все превзошло самые смелые мечты. Сазонов решительно все знает… Я требую правды… Сейчас отвечай; каждое слово я взвешу. Грудь ломится… И ты называешь это связным развитием!
Еду завтра в Фрейбург. Так глубоко я еще не падал. Письмо ко мне в ответ на это адресуй в Турин.
Неужели это о тебе говорят? О, Боже, Боже, как много мне страданий за мою любовь… Что же еще… Ответ, ответ в Турин!»
Письмо подействовало – Натали примчалась к мужу в Турин, и они пережили то, что Герцен впоследствии называл «вторым венчанием». Девять месяцев спустя оно было «увенчано» рождением их последнего ребенка. Однако, похоже, эти летние месяцы 1851 года были последним светлым пятном в жизни Герцена. Дальше несчастья сыплются на него, как на короля Лира. В ноябре его мать и сын гибнут в кораблекрушении. Весной 1852 года, вскоре после рождения ребенка, умирает Натали. И все это происходит под аккомпанемент отчаянных воплей, испускаемых моим подзащитным.
Но теперь это уже только вопли злобы.
Оказалось, что Гервег умеет ненавидеть так же сильно, как любить. Клевета в письмах и разговорах, нелепые обвинения и оскорбления, два вызова на дуэль. Злобная радость по поводу гибели сына и матери Герцена. Обнародование в печати интимных подробностей драмы.
Да, Гервег не покончил с собой, как Вертер (хотя в какой-то момент они с Эммой затеяли уморить себя голодом), не уехал в дальние края, как Онегин или Бельтов. Он ведет себя как обуянная яростью, брошеная – выброшенная из дома! – возлюбленная. Угроза зарезать собственных детей – чем не Медея?! Он бежит из-под нашего суда, превращаясь в персонаж трагедии – и я снимаю адвокатскую мантию, не берусь дальше защищать его, потому что в трагедии важен лишь тот суд, который герой вершит над собой. Но его обвинитель пытается остаться на своем прокурорском месте, он призывает именно к судебной расправе над своим врагом – и ему мне есть что возразить.