К сентябрю вернулись дачники и остолбенели при виде печатей на двери антиквара, хотя слово «покойный» осо-зналось не сразу. Старенький денди с его белоснежным носовым платком и щегольской тростью… Не укладывалось. А как же лавка? Коллекции? Должны ведь объявиться наследники?..
Дворник пожимал плечами. О том, что лавка, старинные подсвечники, вазы и коллекции редкостей и были многочисленными — и единственными — наследниками старого чудака, знала черная тетрадь, а дворник «не мог знать». И хорошо, что старик был одинок, а то… долго пришлось бы Лайме пол отмывать.
Сам он сделал наконец то, что откладывал со дня на день: притащил стремянку и, залезши на верхнюю ступеньку, начал оттирать с черной доски белые, чуть выпуклые буквы. Тряпка пронзительно воняла скипидаром, лесенка поскрипывала, но самая длинная фамилия не поддавалась, разве что последние буквы — хвост потерпевшего крушение поезда — побледнели. Да что я, нанимался им, подумал вдруг дворник с досадой и решительно спустился.
Сентябрь ошарашил учителя Шихова. Во-первых, гимназии больше не существовало — была «Единая общеобразовательная школа № 14». Ладно бы только это, но в кабинете сидел новый директор и несколько военных. Беседа была короткой, как и первый день преподавателя в гимн… то есть в школе. Военные назывались комиссией. Ему предложили «ознакомиться с предметом преподавания»; предмет назывался «История СССР». Преподаватель озадаченно раскрыл учебник, пролистал, сделал паузу на содержании — и осторожно улыбнулся: «А раньше, выходит, истории не было?»
Ответной улыбки не последовало, зато ему объявили, что советским школьникам не нужна «вся эта древняя шелуха, которую наши враги выдают за науку». Он чуть не сказал, что, не будь российской истории, то и история СССР не состоялась бы, но растерялся, как двоечник, и только поймал кусок фразы про «политическую платформу, с которой в советской школе делать нечего».
Князь Гортынский потянулся к пепельнице, и в этот момент в дверь позвонили. Ничего не ощущая — ни страха, ни паники — он пошел к двери. Следом послушным мышонком покатился по паркету комочек пепла. Князь рывком толкнул дверь, едва не сбив Шихова с ног.
— Вас… тоже уволили? — выдохнул сосед вместо приветствия.
От чая отказываться не пришлось — Гортынский не сообразил предложить. После третьей папиросы Андрей Ильич спросил:
— Так что же теперь?
— Не знаю, — устало ответил тот, — на биржу труда, должно быть. Если какой-нибудь пролетарской профессией владеете, — добавил горько.
— Это только начало, — жена Андрея Ильича выслушала новости неожиданно спокойно и свое замечание не объяснила.
Дом с трудом привыкал к переменам, тем более что Тамара оказалась права — перемены только начинались.
В квартиру, где жил антиквар, водворилась пара: капитан лет тридцати с женой — дамой с настороженным взглядом и в беретике, натянутом на голову плотно, как носок, так что невозможно было понять, блондинка она или брюнетка. Вещей у них было мало — два чемодана, патефон и корзина, да больше и не требовалось, ведь мебель прежнего хозяина вполне устраивала хозяев новых.
Что-то менялось: например, нарушилась симметричная жизнь парадной и черной лестниц. Перестал приезжать — исчез куда-то — молочник со своей сонной лошадью и уютным, вкусным хозяйством. Стало меньше кухарок: одна уехала в деревню, другая пропала неизвестно куда, ибо старичок-антиквар в ее услугах больше не нуждался. Давно не приходил трубочист — таинственный комитет, который теперь распоряжался домом, так и не подавал признаков жизни, а денежный фонд, остававшийся со времен господина Мартина, почти иссяк.
Дом узнает знакомые шаги и голоса, но что-то меняется и здесь. Например, князь Гортынский имеет привычку что-нибудь забывать — то бумажник, то портсигар; его дверь хлопает два раза, и только потом он идет вниз. Вот и сегодня: захлопнул дверь, помедлил; снова отпер (должно быть, решил взять зонт), опять запер и начал быстро спускаться. Когда он минует площадку, распахивается дверь майора. Князь кивает не останавливаясь, но взгляд опустить не успевает, да и зачем — что он, институтка?! Что выражает его взгляд, неизвестно, но он, словно искра, высек из майора окрик: «Документы!»
Внизу тоже открывается дверь — выходит дворник, запрокидывает голову и поднимается на второй этаж, подоспев к знакомому вопросу: «Кто такой?»
— По какому праву, — низким, сдавленным голосом говорит князь, — по какому праву вы со мной так разговариваете? Или вы… или вы руководствуетесь декретами?
Майор отрывается от паспорта и внимательно смотрит на стоящего. То ли непривычно изысканный язык, то ли слово «декрет» из славного революционного прошлого, но что-то заставляет его руку потянуться к кобуре. Тот не вздрагивает и не бросается бежать, но майор лениво и угрожающе роняет:
— Стоять.
Кончалось страшное лето, но страшный год продолжался. Лето — это и есть год: летописцы повествовали не о смене сезонов — о годах. Лето кончалось, но утомленное солнце все прощалось, прощалось с морем — и не могло проститься.
Позже всех вернулись со взморья офицер с женой и сынишкой. Видеть лейтенанта в гражданском костюме было очень непривычно. Дом не сразу распознал звук его шагов, тем более что четкая, звонкая походка никак не подходила к новому костюму — откуда же взяться звонкости в мягких, как перчатки, модных штиблетах? Не вязалась с нынешним двубортным костюмом и привычка одергивать китель, оскорблявшая пиджак. Одним словом, вопрос нового соседа «кто такой?» не заставил бы себя ждать, но еще прежде началась «чистка офицерского состава», как это теперь называлось. Повестка придет через два дня, а сейчас супруги озабочены поиском гувернера для маленького Эрика. Объявлений очень мало, а рекомендации сомнительны. Отцу приходит в голову блестящая мысль: господин Гортынский! Нет, не гувернером, разумеется; но, может быть, он согласится давать мальчику уроки?.. Нянька только рада будет остаться, а сосед знает немецкий, английский и французский. Ирма поправляет волосы, муж одергивает пиджак, и супруги спускаются на третий этаж. Увы, господина Гор-тынского нет дома; должно быть, еще в гимназии. Чуть помедлив на площадке, медленно идут назад, но в этот момент распахивается дверь, и они с улыбкой поворачиваются — для того только, чтобы увидеть незнакомую женщину с ведром. Голова у нее повязана косынкой, а подол юбки влажный.
— Звонили, — без вопросительной интонации говорит женщина.
— Добрый день! Если господин Гортынский… — начинает Ирма, но что-то ее останавливает.
Женщина ставит ведро, и вода плещется, как в потревоженном колодце. Она с любопытством рассматривает Ирму от прически до модных тупоносых туфелек и произносит какую-то фразу про «белогвардейскую сволочь», которой та не понимает, но понимает офицер и почти силой увлекает жену к лестнице. Дверь захлопывается.
Спустя два дня почтальон приносит ему повестку, где указано, когда и куда следует явиться, но не говорится о причине вызова. Человек военной выучки, Бруно Строд привык повиноваться. «Мне ничего не могут инкриминировать, — убеждает он жену, — оружие я сдал сразу». Притом, добавляет он про себя, я не белогвардейская сволочь.
На первом этаже спохватывается: документы! Приходится возвращаться.
— Постой, — жена вцепляется в рукав, — посмотри в зеркало, тогда иди.
Он хватает конверт с документами, кидает взгляд на зеркало, откуда на него смотрит испуганное лицо Ирмы.
— Уедем, — торопливо и почему-то шепотом говорит она, — уедем на взморье. Не иди, — но муж быстро целует ее и закрывает за собой дверь в мирную жизнь.
На обратном пути ему становится неловко за собственную сентиментальность. Взбегает по лестнице на одном дыхании. «Ничего ужасного, — объясняет он жене и бросает на подзеркальник свернутые рулоном бумаги, — дали заполнить анкету». Ирма уверена, что все так удачно обошлось только оттого, что муж посмотрел в зеркало, и она повторяет это сначала ему, а потом жене дантиста за чашкой кофе. Та слушает, в нужных местах недоверчиво качая головой и округляя глаза, и в ответ делится интересной новостью. «Оказывается, кухарка нашей примадонны — ее кузина. Ты знала?» — и поднимает глаза к потолку, что означает и расположение квартиры госпожи Леонеллы, и ее, Ларисино, отношение к примадонне.
Надо сказать, что слова «господин» и «госпожа», такие всегда привычные, становятся все более неуместными. Леонелла очаровательно улыбается, когда к ней обращаются «товарищ артистка». Второе слово ей так льстит, что она почти не замечает первого, тем более что советские офицеры ведут себя, как и полагается офицерам: подносят букеты и целуют «товарищу артистке» руку. Артисткой она никогда не была, но выступает с выразительной декламацией, поэтому ни одно торжественное собрание не обходится без нее. Как правило, торжества эти заканчиваются балом, где звучит прекрасно и тоскливо «Утомленное солнце», и вьются, как осы, офицеры с перетянутыми ремнями талиями. Когда бал заканчивается, они слетаются, чтобы проводить «товарища артистку», но ее встречает супруг. Он не танцует и привык, что за Леонеллой присылают машину, но все же выглядит немного растерянным. Он давно не у дел, господин Роберт, и это мешает жить. Новое правительство нисколько не интересуется ни поголовьем телят, ни экспортом сливочного масла и экономической прибылью. Солидные фирмы, которые приняли бы его с радостью, прекратили свое существование, как и счет в банке; как и сами банки. Он помнит, как жена яростно рвала газету, где сообщалось о национализации всех вкладов, рвала и терзала бумажные клочья. Каким-то глубинным, нутряным чувством она никогда банкам не доверяла и предпочитала наличные деньги, но и это не помогло, потому что советская власть все приравняла к своему рублю. Сейчас Роберт с изумлением наблюдал, как внешне легко его жена приняла неприемлемое. Или только ему оно казалось неприемлемым?