Костры догорали. Я понял, что огонь был скорее моральной поддержкой, чем реальным способом защиты. Однако чудища испарились. Вначале я этого даже не заметил и продолжал стрелять, пока гильза не застряла в затворе. Я стал лихорадочно открывать его, но гильза не выскакивала. Где вторая винтовка? По всему полу были разбросаны цилиндрические гильзы. Я поскользнулся и упал. Пули посыпались у меня из карманов. Я хотел собрать их, но гильзы и пули смешались. Я подполз к ящику с боеприпасами, запустил туда руку и схватил пригоршню патронов, которые обожгли меня холодом. На всю эту операцию у меня ушло несколько минут. Я с удивлением понял, что рёва чудищ больше не слышно, и высунул язык, как загнанный пёс. Потом посмотрел через бойницы. Никого. Языки пламени уже не взмывали высоко в небо и были скорее синеватыми, чем алыми. Луч маяка пробегал по берегу через равные промежутки времени. Какую ловушку они мне готовят? Я не верил этому спокойствию, потому что за окнами ещё царила ночь.
Звук выстрела вдали разорвал слои воздуха. Что это могло значить? Стрелял Батис. Они напали на маяк. Я прислушался. Порывистый ветер временами доносил до меня шум битвы. Чудовища выли, как яростный ураган, там, на другом конце острова. Размеренность, с которой Батис использовал ружьё, говорила о необычайно сдержанном характере; он действовал, скорее, со спокойствием укротителя тигров, чем с отчаянием человека на краю пропасти. Я бы сказал даже, что мне послышался его смех, однако я в этом не был уверен.
Я не был хорошим стрелком. Несмотря на прежнюю подпольную деятельность, мне никогда в жизни не приходилось применять оружие. Сейчас я видел в своём прошлом проявление иронии судьбы: тайно получая и распределяя сотни ружей; сам я практически никогда не держал их в руках. Как бы то ни было, я твёрдо решил тренироваться, а всем известно, что в случае необходимости человек обучается любому делу чрезвычайно быстро. У моего ремингтона был оптический прицел, который позволял уточнять расстояние. Я устанавливал его на отметках пятьдесят, семьдесят пять и сто метров и пытался попасть в пустые консервные банки от шпината. Тут возникла первая трудность. Результат целого утра тренировок оказался более чем посредственным. К физической слабости тела добавилось истощение мозга, которое притупило все чувства. Я целился, прищуривая один глаз, но предметы двоились. Моя нервная система разрушалась с огромной скоростью. Постоянная угроза смерти сочеталась с невозможностью уснуть, недаром сон издавна использовали как пытку. Естественные ритмы моего тела не столько нарушились, сколько исчезли. Мне приходилось отдавать приказы своему телу, как это делает офицер своим солдатам. Ешь. Пей. Двигайся. Помочись. Не спи! Да, во мне сосуществовали необходимость выспаться и страх перед сном. Я пребывал в той области сознания, где стирались границы между бессонницей и лунатизмом. Иногда я заставлял себя совершить то или иное действие: зарядить винтовку или выкурить сигарету. Патроны не вставлялись, потому что обойма была полна, а я не помнил, что заряжал её. Я зажигал сигарету, а потом обнаруживал во рту ещё одну.
Однако теперь у меня была цель. До настоящего момента я просто старался продержаться, потому как никакой надежды на горизонте не было. Теперь, впервые, я сам мог ставить перед собой какую-то задачу. Как только решение было принято, я углубился в лес, подражая партизанам. Моя одежда не выделялась на фоне деревьев; насколько позволял гардероб, я подобрал вещи спокойных тонов, похожих на цвета растений, среди которых надо было прятаться. Кожаные перчатки защищали от холода и прикрывали пузыри на руках. Я устроился в восьмидесяти метрах от маяка. Любой снайпер выбрал бы эту выгоднейшую позицию. Растительность за моей спиной была достаточно густой, и мой силуэт не просматривался. Впереди оставался ещё ряд деревьев, которые скрывали меня, но не мешали видеть дверь башни и балкон. Я уселся на толстой ветке, на вершине одного из деревьев. Там была удобная выемка, куда можно было положить ствол ружья. Я взял дверь под прицел. Стоило Батису выйти наружу — и ему конец. Но он не подавал никаких признаков жизни, не появившись за весь день ни разу, и, когда на землю спустились сумерки, мне не оставалось ничего другого, как вернуться домой из страха перед чудовищами.
К счастью, ночь прошла спокойно, если так можно выразиться. Они не предприняли нового штурма дома. Мне показалось, что несколько чудищ прогуливались вокруг маяка, потому что я слышал их голоса, а однажды даже раздался одиночный выстрел Батиса, но больше ничего не произошло. Причины такого их поведения я не смог себе уяснить. Может быть, я здорово их напугал. Выстрелы, которые пробили дверь, возможно, ранили несколько чудищ. И сегодня они решили попробовать добраться до Батиса, которому приходилось экономить патроны. А может быть, этой ночью не были достаточно голодны. Кто мог ответить на эти вопросы? Их действия не подчинялись никакой логике, тем более не следовали военной стратегии штурма фортификационных сооружений. На исходе ночи я даже позволил себе такую роскошь, как закрыть глаза и расслабиться; этот отдых, хоть и не настоящий, был желанным. С первым проблеском зари я занял свою позицию на дереве.
На этот раз ждать пришлось недолго. Не прошло и получаса, как Батис вышел на балкон. Раздетый до пояса, он являл миру свой мощный торс боксёра-ветерана. Кафф опёрся на ржавые перила, далеко разведя руки, и замер: закрытые глаза, высоко поднятый подбородок, лицо подставлено слабым лучам нашего грустного солнца. Казалось, что это фигура из музея восковых скульптур. Лучшей цели нельзя было и представить. Когда приклад упёрся мне в плечо, я прищурил левый глаз. Грудь Батиса смотрела прямо на ствол моей винтовки. Но я заколебался. А вдруг промажу? Что, если только раню его, легко или тяжело? Если ему удастся скрыться внутри маяка, для меня всё будет потеряно. Даже если бы Батис потом умер после долгой агонии, он успел бы запереть бронированные ставни балкона. При помощи крюка и верёвки я бы мог подняться на маяк, но вряд ли бы мне удалось взломать металлические листы, из которых были сделаны дополнительные ставни на балконе. Я сказал себе всё это. А ещё я сказал себе: нет, это не то, не то, и ты сам прекрасно об этом знаешь.
Я просто не мог его убить, и всё. Я не был убийцей, хотя обстоятельства толкали меня на убийство. Выстрелить в человека — означает не просто прицелиться в его тело; это означает убить всё, что он пережил. Я видел в прицеле винтовки Батиса Каффа и мог прочитать всю его биографию. Передо мной проходила его жизнь, предшествовавшая жизни на маяке. Против воли мой бунтующий мозг рисовал первые открытия Батиса-ребёнка, столь ещё далёкого от путешествия, которое приведёт его сюда; малочисленные успехи юности, неудачи и разочарования, принесённые ему миром, который он для себя не выбирал. Сколько раз те самые руки, чьим высшим предназначением было давать ласку, наносили ему удар за ударом? Сейчас, когда он превратился в простую мишень, стала видна его незащищённость. Почему он приехал на маяк? Был ли он жесток сам или служил орудием жестокости? В эту минуту я видел перед собой человека, загоравшего на солнышке, раздевшись до пояса. На нём не было никакой униформы, которая могла бы оправдать выстрел. И если отнять у человека жизнь — само по себе дело тяжёлое, то убить его сейчас, когда он просто загорал, казалось мне, представьте себе, ещё большей низостью.
Негодуя, я слез с дерева. По дороге домой в наказание бил себя кулаком по голове. „Идиот, идиот, — говорил я себе, — ты самый типичный идиот. Чудовища не станут разбираться, святой ты или мерзавец, сожрут, и всё: люди для них — просто мясо. Ты на острове, на самом проклятом из островов мира. Здесь нет места ни любви к ближнему, ни философии; здесь не выжить ни поэту, ни великодушному человеку, только Батис Кафф способен на это“. Итак, я шёл по тропинке к дому и остановился у источника. С момента прибытия на остров я не пил ничего кроме джина, поэтому наклонился к ведру Батиса, которое всё ещё стояло там. Однако прежде чем пить, я взглянул на своё отражение в воде.
Мне с трудом верилось, что тем человеком, который отражался в ведре, был я. Четверо суток бессонницы и сражений наложили свой отпечаток на моё лицо.
На щеках появилась щетина, кожа отливала мертвенной бледностью. Глаза искрились неизлечимым безумием, белки превратились в багровые озёра, в центре которых плавали голубые острова. На веках и коже вокруг глаз растекались, пересекая друг друга, лиловые круги. Губы были изъедены холодом и страхом. Из-под бинтов на шее, закрывавших её подобно толстому шарфу, вытекал гной; виднелись сгустки крови и сухие струпья. Тело разучилось затягивать раны. Ногти поломаны. Слой смолянисто-чёрной грязи покрывал мои волосы. Я отмыл одну из прядей над ухом и с огромным удивлением обнаружил, что цвет волос сменился на грязновато-белый. Я опустил голову в ведро и стал её тереть. Но это было ещё не всё. Моё тело покрывала библейская грязь. Я снял винтовку, отстегнул патронташ и ножи и разделся, как будто вся одежда, защищавшая меня от холода, — бушлат, свитера, рубашка, сапоги, носки и брюки, — была заражена каким-то микробом. Потом, совершенно голый, я залез на скалу, из которой сочилась вода.