Баррет изо всех сил старается передать ей через ладонь некоторое подобие целительной энергии. Потом выходит из комнаты больной и направляется на кухню, где уже сварился кофе, куда гамельнским крысоловом манит его какое ни на есть буйство жизни; где Тайлер, поклонник и обожатель, сидит в одних трусах, свирепо наморщив лоб и вытянув тонкие, по-спортивному жилистые ноги, и как может готовится к своей скорой свадьбе.
* * *
Странная затея эта их свадьба, – говорит Лиз, обращаясь к Эндрю.
Они стоят на крыше, вокруг валит снег. Невероятное зрелище снегопада и привело их на крышу после стремительно пролетевшей ночи (боже мой, Эндрю, уже четыре; Эндрю, с ума сойти, половина шестого, надо хоть немножко поспать). Сексом они не занимались, их обоих для этого слишком вставило, но за ночь несколько раз случались моменты, когда Лиз казалась, будто она может все-все-все про себя объяснить, может предъявить себя на раскрытых ладонях и сказать – вот она я, вся на виду, все хитрые замочки отперты, дверцы отворены, потайные ящики выдвинуты, двойные донца вскрыты, вот мои честь и благородство, мои страхи и больные места, вымышленные и настоящие, вот так вот я вижу, думаю и ощущаю, так я страдаю, так надеюсь, так строю фразы; а вот… вот вся моя суть, осязаемая, но незакосневшая, неспокойно ворочающаяся под телесным покровом, та моя неназванная и неназываемая сердцевина, которая просто есть, которой удивительно, неприятно и странно быть женщиной по имени Лиз, жительницей Бруклина и владелицей магазина; это та я, которую и встретит Бог, после того как с нее спадет плоть.
И вправду, зачем при этом секс?
Сейчас она успокаивается, воссоединяется (испытывая одновременно сожаление и признательность) со своим более приземленным “я” – оно все еще пышет светом и теплом, но уже опутано тонкими прочными путами, умеет быть мелочным и раздражительным, недоверчивым и без повода тревожным. Она больше не парит в небесах, не простирает над ночными лесами свой усыпанный звездами плащ; волшебное зелье еще не успело выветриться у нее из крови, но больше не мешает быть женщиной, которая в снегопад стоит на крыше рядом с молодым, страшно молодым любовником, которая свыклась с обыденным миром и запросто может сказать – странная затея эта их свадьба.
– Да, – говорит Эндрю. – Тебе так кажется?
Он сверхъестественно красив на фоне снежной зари, кожа светится белизной, как у святых Джотто, стриженая рыжая голова припорошена снегом. Лиз на миг охватывает радостное изумление – мальчику интересно, что она думает. Она знает, скоро они расстанутся, по-другому просто не может быть, учитывая, что ему всего двадцать восемь. Пятидесятидвухлетняя Лиз Комптон – только эпизод в его жизни, которая вся впереди. С этим ничего не поделаешь, и главное сейчас, что он рядом, с остекленевшими с ночи глазами кутается в одеяло с ее кровати, фарфорово-бледный в рассветных лучах, пока не чей-то еще, а ее.
– Нет, я все отлично понимаю, – говорит она. – Но, по-моему, они б не стали затеваться со свадьбой, если бы она… если была бы здорова. И боюсь, не почувствует ли она себя в дурацком положении. А то это как больного ребенка в Диснейленд везти.
Слишком ты цинична, Лиз. Слишком резка. Не торопись расставаться с ночью, разговаривай с мальчиком на языке искренней благожелательности, на каком он сам говорит.
– Нет, это понятно. Но ты знаешь, если бы я тяжело заболел, я бы, наверно не возражал. Не был бы против, чтобы мне так доказали свою любовь.
– Только непонятно, делает это Тайлер скорее для себя или скорее для Бет.
Эндрю смотрит на нее обкуренным взглядом ясных и непонимающих глаз.
Она слишком много болтает? Или, может, его утомило пиршество длившихся всю ночь разговоров? Так недолго из редкого сокровища превратиться в тетку, которая не умеет вовремя замолчать.
Узы плоти снова берут свое. Возвращаются сомнения и мелкие поводы для самоистязания, осточертевшие, но настолько привычные, что с ними как-то даже спокойней.
– Я вообще их не очень знаю, – говорит Эндрю.
Ему не хочется продолжать разговор. Она утомила его. Но и Лиз еще не готова выпустить из рук обтрепанные края славной ночи, расстаться с верой в то, что ничего непонятного не бывает.
– Пошли внутрь, – говорит она.
Здесь, в утреннем снегопаде, Лиз лишается чего-то ей очень дорогого, как если бы ветер выдувал из нее размах и запал, оставляя лишь камешки скепсиса, аккуратные четки для счета обид.
– Нет, подожди минутку, – говорит Эндрю. – Я думаю…
Она ждет. Он напряженно соображает. Завернутый в одеяло, присыпанный снежными искрами, стоит и решает, что же он такое думает.
– Я думаю, надо меньше гадать. Думаю, надо действовать и делать ошибки. Жениться надо. Рожать детей. Даже если мотивы у тебя при этом не самые чистые и благородные. А то так всю жизнь проживешь себе чистым и благородным, а потом к старости возьмешь и останешься совсем один.
– Вполне может быть, что ты прав.
– Чтобы в дерьме не увязнуть, шевелиться надо, драться.
– Ну, может быть. В известной мере, – говорит она. – Эй, ты дрожишь?
– Немножко.
– Тогда идем.
Она целует его в холодные губы.
* * *
На кухне Баррет наливает себе полкружки кофе, свою обычную утреннюю дозу. Тайлер погрузился в себя, напевает себе под нос мелодию, негромко отбивая ритм пальцами по столу.
Редкий случай: Баррет не может подобрать слова, чтобы заговорить с Тайлером, и поэтому сидит, сжав в руках кружку с кофе, как будто только ради кофе и пришел на кухню. Немного спустя Тайлер выныривает из своего параллельного мира.
Обычно утренний кухонный разговор начинает Баррет. Но сейчас первым заговаривает Тайлер:
– Ты точно хочешь идти в магазин за три часа до открытия?
Тайлер говорит внятно и складно, но какая-то часть его по-прежнему витает в иных сферах. Напевать он перестал, но музыка все еще на полную звучит у него в голове. Баррет подозревает, что временами, особенно по утрам, когда музыка захватывает его целиком и крепнет желание написать великую вещь, поддерживать обыденную беседу для Тайлера все равно что пытаться докричаться до напарника на строительной площадке.
Баррет Тайлеру не отвечает. Он хотел бы ответить. И сейчас ответит. Но для начала он должен вспомнить, из чего состоят эти их кухонные разговоры, какими словами они каждое утро по-братски благословляют друг друга на дневное странствие (доброго тебе пути, пилигрим) – что именно Баррету надлежит сказать.
Сегодня у него есть тайна. Что-то, что он не рассказывает Тайлеру.
Очень странно: ему никак не удается собраться с мыслями.
И еще тоже странно: кажется, нынче без притворства невозможно быть Барретом.
– Эй? – говорит Тайлер.
Смешно. Впервые на памяти Баррета они поменялись ролями – с самого их детства повелось, что это не Тайлер его, а он выводил Тайлера из ритмически-созерцательной прострации.
Баррет встрепенулся.
– Да, – отвечает он брату. – Мне там нравится, когда никого нет. Можно спокойно почитать.
Вроде бы и голос, и интонации, и словарь его, такие же, как всегда. Ему хочется надеяться, что это так. Во всяком случае, недоумения на лице Тайлера не заметно.
– Здесь тоже можно читать. У тебя своя комната.
– А теперь ты как мама говоришь.
– Мы оба как мама.
– То есть, по-твоему, нас тоже убьет молнией? – спрашивает Баррет.
– Ты о чем?
– О том, что женщину убивает молнией на поле для гольфа, а потом, много лет спустя, молния бьет в одного из ее сыновей. Какова вероятность, что это случится?
– Вероятность ровно та же, что и в ее случае.
– Порой мне странно бывает, что ты так глух к романтике.
– Не путай романтику и суеверие, – говорит Тайлер.
– Но неужели ты никогда не пробовал представить, где сейчас мама?
Тайлер смотрит на Баррета так, как если бы тот отпустил грубое и бестактное замечание.
– Конечно, пробовал.
– Ты же не думаешь, что ее… просто не стало?
– Не хочется так думать.
Из крана в замоченную в раковине кастрюлю с едва слышным всплеском падает давно набухавшая капля воды. Под потолком приглушенно гудит круглая лампа дневного света, которую Бет укутала красным шарфом.
– Тебе никогда не приходило в голову, что католики могут быть правы? – спрашивает Баррет.
– Они неправы. Следующий вопрос.
– Ну, кто-то же прав. Почему не католики?
– Такое впечатление, что ты немного двинулся.
Алюминиевый кант столешницы слегка разошелся на углу, в вершине V-образной расщелины прочно угнездилась хлебная крошка.
– Надо же быть открытым любым возможностям, разве нет?
– Эта возможность мне не подходит.
– Да я… Я просто думаю об этом.
– Ты всегда был лучшим католиком, чем я, – говорит Тайлер.
– Я был всего лишь сговорчивее. И ты знаешь, никто из священников ко мне ни разу не приставал.