— Ты только не думай, что ты для нее что-то значишь, — выдала мне Ирина сестра. — У нее таких — вагон и маленькая тележка. Это не имеет никакого значения, что она дала тебе. Сколько дала — столько и получила. Хорошо дала?
Если бы она не была Ириной сестрой, если бы я не сидел в их доме, я бы без всяких усилий послал ее так далеко, как она того заслуживала. Но в том положении, в котором находился, я не чувствовал себя вправе посылать ее куда бы то ни было.
— А ты мне тоже дай, я сравню, — только и сказал я.
— А хочешь, да? — спросила она.
— Жажду.
— А силенок хватит?
— Смотри, чтобы тебя хватило.
Мизинец ее встрепетал, и рука, которой Ирина сестра поддерживала чашку за ободок донца, отделилась от него. Она поднялась со своего места и, не отрывая от меня взгляда, двинулась вокруг стола ко мне. Глаза ее были сужены, но теперь в них стояло совсем иное выражение, чем минуту назад, никакого негодования — это уж точно.
И все же во мне не было полного понимания ее намерений, пока ее свободная от чашки рука не скользнула стремительно ко мне под халат, — и я ощутил своего беззащитного соловья, прощелкавшего и просвиставшего всю ночь, в плотном и тесном обхвате ее пальцев.
— А что же она, не все у тебя взяла? — оседая голосом, проговорила Ирина сестра. — Оставила, да? Что же она так?
О, как я противу того, что сказал, хотел, чтобы во мне ничего не осталось. Чтобы я не смог ответить на ее вопрошение. Но вместо этого мой соловей стремительно набирал высоту, возгонял себя выше и выше к солнцу, в слепящее раскаленное сияние.
Кто бы на моем месте сумел отказать женщине, которая горит вожделением, пусть оно и разожженно не тобой?
Я обнаружил, что моя рука уже мнет ее ягодицу.
— Пойдем, — позвала она, вслепую ставя чашку с кофе на стол.
И повлекла меня с кухни, ведя за собой, словно на поводу.
В этой квартире было достаточно комнат, чтобы материализовать действием глагол «спать» в любых смыслах, не мешая друг другу.
Кофточка, блузка, «молния», пуговицы, юбка, крючки, скользкая паутина колготок — все было содрано, расстегнуто, брошено на пол, сейчас сравнишь, сейчас сравнишь, жег мне ухо влажный горячий шепот, и вот я, весь еще в Ирином мыле, окунулся в пену новой купальни.
Чтобы вынырнуть оттуда лишь час спустя.
Ира за прошедший час могла проснуться, пойти искать меня, — этого не произошло.
Я переуступил ее сестру все тому же Морфею и все в том же халате бордового атласа выволок себя в холл. Горевший здесь свет напоминал о моменте, когда во входной двери объявился ключ и она растворилась. Я подтащил себя к большому, в старинной коричневой раме зеркалу и вгляделся в свое лицо. Что, я не увидел на своем лице никакой радости жизни. Наоборот, это было лицо человека, основательно влипшего в историю. Очень поганую историю.
Я погасил свет и медленно, поймав себя на том, что стараюсь еще и бесшумно, прошел к комнате, в которой провел ночь. Петли молчали, как партизаны на допросе у немцев, дверь открылась без звука. Ира спала на краю кровати, выставив из-под одеяла ногу и отбросив в сторону руку. Она как бы ждала меня, оставляя мне на кровати место и распахнувшись для объятия.
По-прежнему стараясь не производить ни малейшего шума, я собрал свою раскиданную по комнате одежду, и партизанская дверь выпустила меня обратно в холл. На кухне я взял со стола свою чашку и одним махом влил в себя весь оставшийся в ней кофе. Рядом стояла еще одна чашка — Ириной сестры. Я взял и ее, покрутил в руке, прошел к раковине и выплеснул содержимое чашки туда. Много бы я сейчас дал, чтобы изъять из своей жизни этот последний час. Обладание одной сестрой стоило мне двух недель непрерывной осады — с билетами в консерваторию, в театр и всякие мелкие забегаловки, а как результат — похеренной до неизвестных времен мечты об отставке с поста ночного купца в киоске; обладание второй сестрой отняло у меня восторг покорения первой.
На улице, когда я спустился во двор, был уже не рассвет, а настоящее утро. И — чего я не знал, не выглядывая в окно, — лежал на земле первый снег. Плотной, хрустящей под ногой порошей — такой невинно белой, что мне показалось, сейчас у меня заломит зубы.
Я крутил по арбатским улочкам, выбираясь к своему пристанищу в бывшем борделе при гостинице «Прага» — и скверно же мне было! Хоть расколи себе башку о фонарный столб. Я нагибался, нагребал с асфальта полную пригоршню крупитчатого сухого снега, вылепливал снежок и кидал его в этот фонарный столб. Руки замерзли, красно вспухли, а я все нагибался, лепил, кидал, — и все мне было мало, кидал и кидал. Черт побери, но мне даже осталось неизвестным имя этой Ириной сестры!
Надо бы уточнить одну вещь. Когда я сказал Ловцу про эту гёрл, на которую он так запал, что Вишневская, Архипова и Кабалье рядом с ней отдыхают, я не то чтобы лгал, я понтярил. Стебался, если точнее. У Ловца текли слюни на подбородок, а я наслаждался его видом. Упивался властью над ним. Вот одно мое слово — и он направляет свои деньги в русло, которое до того было сухим, орошает земли, которые прежде не плодоносили.
А лгать ради выгоды, ради сохранения лица, чтобы избежать неприятностей, — лгать так я совершенно не приспособлен. Той ранней зимой незадолго до наступления 1993 года я убедился в этом лишний раз.
— О, очень кстати! Очень кстати! — замахала мне рукой секретарша руководителя программы, когда я заглянул в приемную. — Тебя Терентьев разыскивал! Просил, как ты появишься, — к нему.
— К Терентьеву? — переступая порог, удивился я.
Терентьев и был начальником секретарши, руководителем программы. За все время, что толокся в Стакане, я видел его три или четыре раза, и то мельком, на ходу.
— К Терентьеву, к Терентьеву, — подтвердила секретарша.
В груди у меня заныло от приятного возбуждения. Что ж, когда-то это должно было случиться. Рано или поздно Терентьев просто обязан был заинтересоваться мной. Уж что-что, а сложа руки я не сидел. Я пахал, я рыл как какой-нибудь трактор или экскаватор.
Мне пришлось ждать в приемной после того, как секретарша сообщила Терентьеву по внутренней связи, что я тут, в готовности, не более двух минут. Дверь терентьевского кабинета распахнулась, оттуда, вся пылая, выскочила одна из выпускающих редакторш, налетела на меня, отскочила, постояла, таращась на меня в недоумении, и хлопнула себя по лбу:
— А, да! Просил тебя зайти. Заходи.
Сказать откровенно, такой ее вид мне не понравился. Там, в груди, где ныло от приятного возбуждения, я ощутил укол тревоги. А почему, собственно, Терентьев должен был призвать меня для беседы, содержание которой обещало мне праздник?
Он сидел в кресле за столом у дальней стены и, пока я двигался к нему вдоль стола для совещаний, смотрел на меня тусклым, как запорошенное пылью зеркало, ничего не выражающим взглядом. А вид у него был — будто он держит на плечах пирамиду Хеопса, изнемог под ее тяжестью — и не может сбросить. Я знал, что Терентьеву сорок с небольшим, но мне тогда, когда шел вдоль стола, показалось — ему не меньше, чем Мафусаилу на закате дней.
— Здравствуйте, — сказал я, останавливаясь у его стола, — с видом самой неудержимой радости предстать пред его очами.
Он не ответил мне. Только слегка шевельнул головой сверху вниз и издал звук, означавший, должно быть, подтверждение, что слышал мое приветствие. И тут мне стало бесповоротно ясно, что ничего хорошего ждать от встречи не приходится.
— Садитесь, — по прошествии, пожалуй, целой минуты шевельнул Терентьев бровями, указывая мне на стул около стола для совещаний.
Я ощутил в себе веселую легкость пузырька углекислого газа, вскипающего в откупоренном шампанском. Так у меня всегда бывало в виду грозящей опасности.
— Сажусь! — вместо положенного «Благодарю» с бравостью сказал я, выдергивая забитый под столешницу стул и, скрежеща ножками, устраиваясь на нем.
Лицо Терентьева исполнилось живого чувства. Я с удовольствием видел, что производимый мной скрежет доставляет ему страдание. Наконец я затих, и он, по второму разу выдержав долгую паузу, спросил:
— Как вы у нас вообще оказались?
— Как? — переспросил я. — Ну как… Пришел, снял сюжет. Про пчеловода. Потом другой. Потом третий.
— Как это «пришли»?! — Терентьев повысил голос. — К кому? Кто вас привел?
— Никто меня не приводил, — сказал я. — Сам пришел.
— Кто вас в программу привел! — Терентьев выделил голосом «в программу». — Кто вам камеру доверил? Кто вас в эфир выдал?
Делать было нечего, приходилось раскалываться.
— Первый — Конёв, — ответил я, постаравшись все же формой ответа поставить Конёва в ряд с другими.
В пыльных глазах Терентьева словно бы провели влажной тряпкой — они заблестели.
— А что вы закончили? Или еще учитесь?