Когда я немного пришел в себя, до меня вдруг дошло: значит, из всего этого дела можно — по своей воле — выйти?..
Открытие так ударило меня по башке, ну как дверь, за которой ты стоишь, вдруг распахивается от внезапного порыва ветра и хлопает тебя по голове».
В тот же самый раз Улло мне рассказал: осенью 1930‑го мама снова пошла к господину Викману и попросила записать сына, который более или менее оправился от болезни, теперь уже в восьмой класс. Господин Викман не забыл, видимо, благоприятного впечатления, произведенного на него мальчиком. Кроме того, госпожа Берендс могла сказать, что ее сын в течение года старался не отставать от учебы. Ну это, конечно, не совсем так, хотя была и небольшая доля правды. Мама где–то нашла необходимые кроны и пригласила одного из недавних викмановских абитуриентов, чтобы тот перед началом учебного года несколько раз в неделю проверял задания, сделанные сыном. Улло сказал:
«Это был весьма толковый, но до странности ожесточенный парень. Сын хуторянина–пьяницы, жившего под Таллинном, и племянник известного таллиннского адвоката, у него–то он и жил. И мы с ним только тем и занимались, что играли в шахматы. И спорили. Он составил маме гороскоп. Знал это дело — если это можно было назвать делом — довольно хорошо. И предсказал маме, ах я уже не помню что — болезнь почек, путешествия и вероятность летаргического сна. А я, конечно, пытался разнести в пух и прах его астрологию. Какими аргументами? Элементарными. Утверждал, что люди, рожденные в одно и то же время, имеют тем не менее разные судьбы. Он говорил, что даже секундные расхождения во времени порождают разницу в судьбе. Я ему возражал, что вряд ли кто–либо знает время своего рождения с точностью до секунды, и посему вся его гороскопия превращается в суеверие. Или даже в шарлатанство. Нет–нет, друзьями мы не стали. И в отместку он зачитал мою книгу по философии шахмат Ласкера. Отец прислал мне ее из Голландии. На голландском языке. Это был, кажется, единственный экземпляр в Эстонии».
«Вообще, класс меня не сразу принял, — объяснял Улло. — Для этого нужно было быть более раскованным, чем я. Более спортивным. А я таким не был и даже думать об этом не мог. Потому что доктор Дункель запретил мне всякие занятия спортом, по крайней мере, на ближайшие два года. Наверное, я должен был стараться как можно больше походить на других. И, кроме того, я не был лишен спорадического тщеславия. Ну, скажем, если госпожа Люллии спрашивала что–нибудь о Расине или старина Хеллманн о законе Ома — кто, дескать, знает? — я не всегда мог промолчать, отвечал вполголоса — и это не способствовало терпимому отношению класса к «умнику». Так что я с трудом входил в компанию. Однако постепенно стали признавать. Со временем появились друзья. Правда, как, например, ты. Однако теперь все разъехались кто куда. Как ты где–то писал: от Норильска до Нордхаузена и от Катанги до Караганды. Иных уж нет, а те далече. Однажды я даже руку приложил к тому, чтобы некоторых мальчишек из гимназии выкинули. Да–да. И не смотри на меня так…
Ты слышал про обычай протаскивания сквозь скамью? Про обычай тянуть трубу? В мое время этот обычай у Викмана был, конечно, запрещен, однако практиковался вовсю. Помнишь большие фанерные диваны Лютеровской фабрики в желтом зале? У каждого дивана были с двух сторон подлокотники. Горизонтальный, прямоугольный, довольно толстый брусок. Одним концом он крепился к спинке дивана, другим, не помню, кажется, к продолжению ножки. Одним словом, подлокотник образовывал у конца дивана прямоугольное отверстие — нижним краем служило днище дивана, верхним краем — горизонтальная планка подлокотника, задним краем — планка спинки дивана и передним вертикальным краем — подпорка подлокотника. Размеры отверстия (я измерил) — высота 18, ширина 43 сантиметра. Сквозь такое отверстие старшие мальчишки протаскивали младших. Обычно на больших переменах, конечно же не каждый день. А, как и подобает ритуалу, изредка. Гурьба любопытствующих и стоящих на стреме окружала диван. Подопытного кролика прижимали к дивану и протаскивали головой вперед под диванным подлокотником. У кого живот или плечи не пролезали, того вытаскивали обратно, давали пинка под зад и выпроваживали. Некоторые ребята посильнее давали отпор, и их не удавалось протащить сквозь трубу. Например, моего одноклассника Виктора Вийсилехта. Да он бы там и не пролез. Недаром же он стал чемпионом Эстонии и Советского Союза по боксу в тяжелом весе. Со мной, по крайней мере по части прохождения сквозь отверстие, трудностей не возникло, ни с головой, ни с плечами, ни с задницей. И моя первая реакция, когда меня разложили на диване, была такова, что я просто расслабился и даже помогал тянущим. Чтобы легче проскользнуть под ручкой дивана. Ибо что же мне еще оставалось делать? Если меня скрутили два дюжих старшеклассника? Однако мое потворство им не понравилось. Один уселся мне на колени и стал руку выкручивать. Другой так прижал голову правой щекой к дивану, что нестерпимая боль обожгла от перепонки уха до больной заушной части. Но гораздо больше, чем физическая боль, меня разъярили толстожопые кретины с претензией на разум! Кто они такие? И что себе позволяют? Я высвободил правое колено из–под сидящего на ногах и двинул ему каблуком по роже. Ну за это меня протащили сквозь «трубу» второй и третий раз. И тогда я сказал, что немедленно иду к директору, на что они лишь бросили с издевкой: «Никуда ты, засранец, не пойдешь. Потому что мы тогда прибьем тебя за углом! Так и знай!»
«И ты пошел?»
Улло сказал: «Пошел. И сразу. Если бы я помедлил, то, может, потом не пошел бы. И все рассказал. Мой вид лучше всего подтверждал мои слова. Не промолчал я и об их угрозе. Викман сказал, чтобы я спокойно шел в свой класс. Он не выдаст меня. И затем десять дней ничего не происходило. Вдруг обоих приятелей вызвали к директору и выгнали из школы. Господин Амбель, инспектор, значит, застукал их на скамейке в Кадриоргском парке курящими. Этого вполне хватало, чтобы выгнать из школы. Я до сих пор не знаю, было ли это случайностью или подстроено».
И я подумал, когда Улло это рассказывал, и сейчас снова о том же думаю: интересно, интуиция не обманывает — мне кажется, что теперь он сожалеет, что пошел к директору? В тот раз, в 1986‑м, когда он об этом рассказывал, я не задал своего вопроса. А сейчас его уже невозможо задать.
Далее мы, как свидетельствуют заметки, заговорили уже на другую тему. Я спросил: «Улло, раньше ты употребил слова постепенно стало расти признание. Не хочешь ли ты рассказать, как и благодаря чему возникло и стало расти это признание?»
Улло усмехнулся: «Значит, дворняжка должна сама задрать хвост. Дело, вероятно, началось с того, что кто–то, то ли Плакс, то ли еще кто, подошел ко мне: дескать, напиши ему на немецком языке — то есть для господина Крафта — домашнее сочинение. Я уж не помню, про что оно было. Но началось это с восьмого класса. Я написал. Он получил четверку. Я ведь не мог сочинить для Плакса лучше, потому что даже на четверку написанная работа была рискованным делом. Но господин Крафт попался на эту удочку, стал, размахивая тетрадью, разглагольствовать: Плакс взялся за ум и допустил всего четыре грамматические ошибки! Плакс (если это был он), как честный человек, заплатил мне обещанные две кроны, а через месяц подошел уже с четырьмя или пятью заказчиками. Затем появились заказчики сочинений и по эстонскому языку, это уже для магистра Кыйва. И за них некоторые платили по пять крон. Так что я в последних классах гимназии зарабатывал иногда по сорок или пятьдесят крон в месяц. Моя клиентура продолжала расти. Не обходилось и без курьезов. Однажды, кажется это было в десятом классе, хотя, судя по теме, могло быть и раньше, господин Крафт задал на дом написать сочинение о Нибелунгах. В классе было сорок человек. Из этих сорока сочинений я написал двадцать три. Конечно, старался подладиться под каждого, слабым ученикам похуже, сильным получше. Слегка варьировал угол зрения и акценты etc. Но под конец мне настолько все осточертело и я до того был опустошен, что свою работу, а она осталась напоследок, уже был не в состоянии писать, да и времени в моем распоряжении оставалось несколько ночных часиков. Крафт надеялся получить от каждого по пять–шесть страниц. А от меня, по крайней мере, десять. Но мне ничего не приходило в голову. И тут меня осенило: напишу–ка я сочинение в стихах. Это в какой–то степени извинит мое нахальство. В стихах можно было ограничиться одной–двумя страничками. И я написал это в садовой сторожке, где мы с мамой куковали уже второй год.
Когда господин Крафт через неделю принес наши работы, то, положив мой стихотворный опус поверх остальных тетрадок, устроил мне жуткий разнос, уделив этому четверть часа. Дескать, как это у меня хватило нахальства сдать ему такую чепуховую работу. В то время как весь класс, даже большинство слабых учеников, на этот раз прекрасно справился с заданием! Получилось, что почти половине класса господин Крафт, небывалый случай, поставил оценку «отлично». И что самое смешное — никто не проговорился, хотя посмеивались многие, — среди отличных работ пятнадцать были написаны мною. Я говорю, — объяснял Улло, — наружу это не вышло, но почти все мальчишки знали. И когда ты спрашиваешь, благодаря чему я снискал признание класса, то в значительной степени благодаря таким вот историям. Ну и благодаря тому, что не обиделся, а посмеялся над тем, что получил за свой опус голозадую тройку.