Теперь для Грете злоключения этого утра превратились в большую удачу. Из окна такси, рассказывала туристка, она повидала другой Буэнос-Айрес: стену из красного кирпича, за которой высились мраморные цветы, масонские циркули, ангелов с трубами; вот перед вами лабиринт мертвых, сказал ей юноша с растрепанными волосами, под этим морем крестов захоронено все прошлое Аргентины; и все-таки возле кладбищенских ворот, говорила Грете, стояло два гигантских каучуковых дерева, перенесенных туда из каких-то вековечных лесов; они бросали вызов времени, им суждено пережить разрушение и беду, в первую очередь потому, что их корни поднимались вверх, к свету этих небес; небо над Скандинавией никогда не бывает таким прозрачным. Грете все еще смотрела вверх, когда такси запетляло по каким-то безрадостным улицам и выехало на треугольную площадь с тремя или четырьмя дворцами, точно такими, как на авеню Фош; пожалуйста, остановитесь на минутку, просила Грете, созерцая великолепие этих окон, безлюдные тротуары и ясное небо над ними. Именно тогда ей пришел на память роман Джорджа Оруэлла «За глотком свежего воздуха», который она читала в юности, и там один из персонажей, Джордж Боулинг, описывал себя так: «Я толстый, но стройный внутри. Вам никогда не приходило в голову, что внутри любого толстяка живет стройный мужчина — так же, как внутри любой глыбы камня скрыта статуя?» Таков же и Буэнос-Айрес, сказала себе Грете в ту минуту, а позже повторила для нас: это дельта из городов, которые вливаются в один город, маленькие анорексические городки внутри этого тучного единого великолепия, вмещающего в себя мадридские проспекты и каталонские кафе, неаполитанские голубятни, дорические ротонды и особняки с парижского Правого берега, а за этим всем, настаивал таксист, имеется еще мясной рынок, мычание приносимых в жертву коров и запах навоза, то есть ночная сырость равнины, а еще меланхолия, которая не приходит ниоткуда, она здешняя, от ощущения конца света, которое накатывает, когда смотришь на карту и видишь, насколько одиноко расположен Буэнос-Айрес, насколько на отшибе от всего.
Когда мы выехали на проспект Девятого июля и увидели обелиск в центре площади, меня охватила печаль от мысли, что через два дня нам придется уезжать, призналась Грете. Если бы я могла родиться во второй раз, я бы выбрала Буэнос-Айрес и никогда бы его не покидала, пусть даже у меня снова стащат бумажник с сотней песо и водительскими правами для Хельсинки, — потому что я могу прожить без этого, но не могу жить без света небес, в которые я смотрела сегодня утром.
Грете добралась до Национальной библиотеки Борхеса, на улице Мехико, почти одновременно со своими утомленными сотоварищами. Здесь опять-таки предполагался только осмотр фасада, выдержанного в стиле миланского Возрождения. Когда девушка-экскурсовод выстроила свою воссоединившуюся группу на тротуаре напротив, посреди битого кирпича и собачьих какашек, она сообщила, что это здание, построенное в 1901 году, изначально предназначалось для проведения лотереи и поэтому не испытывало недостатка в крылатых нимфах с повязками на глазах, олицетворяющих случай, и в больших лотерейных барабанах из бронзы. Подъем к паутине книжных полок происходил по кругообразным лабиринтам, которые выводили тех, кто умел найти дорогу, в коридор с низким сводом, над которым помещался купол, а внизу — пропасть из книг. Лет десять назад читальный зал освободили от столов и ламп, и теперь это помещение служило репетиционным залом для симфонических оркестров. «Национальный музыкальный центр» — вот что гласила табличка при входе, рядом с дверями, распахнуть которые было под силу далеко не каждому. На правой створке помещалась надпись, выполненная черным аэрозолем: «Демократия длится столько, сколько длится послушание». Это написал какой-то анархист, презрительно бросила экскурсовод. Посмотрите, он подписался буквой «А» в кружке.
Это была предпоследняя достопримечательность, перед тем как туристы высадились возле пансиона, в котором я жил. Их также отвезли по разбитым улицам к кафе на углу Чили и Такуари, где — если верить экскурсоводу — Борхес писал отчаянные любовные письма женщине, которая раз за разом отвергала его предложения руки и сердца и которую Борхес напрасно пытался соблазнить тем, что посветил ей свой «Алеф»; в этом кафе писатель дожидался, когда она выйдет из дому, чтобы приблизиться к ней — хотя бы только взглядом. I miss you unceasingly[45] писал он ей. Струящийся почерк Борхеса, «мой почерк карлика» строчка за строчкой сползал все ниже — в знак печали или преклонения: Estela, Estela Canto, when you read this I shall be finishing the story I promised you[46]. Борхес умел говорить о своей любви только на взволнованном и высокопарном английском языке, он боялся запачкать своими чувствами язык рассказа, который писал в то время.
Я всегда полагал, что персонаж по имени Беатрис Витербо, женщина, которая умирает в начале «Алефа», происходит по прямой линии от Эстелы Канто, сказал я скандинавам, собравшимся в холле нашего пансиона. В те месяцы, когда Борхес писал свой рассказ, он как одержимый читал Данте. Он приобрел три маленьких томика с переводом Мелвилла Андерсона в оксфордском издании-билингва, и в тот момент ему, наверное, казалось, что Эстела способна ввести его в рай, подобно тому как память о Беатрис, Беатриче, позволила ему увидеть алеф. Когда он закончил рассказ, обе женщины были уже в прошлом; обе они были жестокими, невнимательными, высокомерными, презрительными, и обеим — и вымышленной, и реальной — Борхес был обязан «лучшими и, возможно, худшими часами своей жизни», — как писал он в последнем из своих писем к Эстеле.
Не знаю, что из этих сведений могло заинтересовать туристов, которым не терпелось увидеть нечто невозможное — алеф.
Еще до того, как в пансион нагрянули туристы, Тукуман взял меня за руку и потащил в комнату, где у Энрикеты была конторка с ключами и хранилась всякая домашняя утварь.
Если алеп — это не человек, то в чем же тогда дело? озабоченно спросил меня Тукуман.
«Алеф», отвечал я, это такой рассказ Борхеса. А также, как говорилось в рассказе, это точка в пространстве, которая содержит в себе все точки, историю вселенной в одном-единственном месте и в одном мгновении.
Ну и дела. Точка.
Борхес описывает алеф как маленький переливчатый шар с ослепительным сиянием. Он находится над полом в некоем подвале, надо отсчитать девятнадцать ступенек.
И эти недоумки приехали на него посмотреть?
Они хотели бы, только алеф не существует.
Если они хотят, мы должны им его показать.
Меня позвала Энрикета, пришлось идти. В рассказе Борхеса не описан фасад дома Беатрис Витербо, но девушке-экскурсоводу все было ясно: он именно такой и был, из гранитных плит, с высокой черной железной дверью и балконом справа, еще два балкона на втором этаже — один широкий и загнутый (это в моей комнате), другой крохотный, размером чуть шире окна (этот, несомненно, принадлежал моим соседям-скандалистам). В комнату, которая в рассказе была вся заставлена приборами, можно было пройти через сагуан, а дальше, в той части, где когда-то располагалась столовая, теперь переоборудованная в холл, находился спуск в подвал — девятнадцать крутых ступенек.
Когда дом превратился в пансион, владелец распорядился убрать крышку над этим люком и соорудить на лестнице перила. А еще он построил внизу две комнаты с маленькой ванной между ними, расширив таким образом колодец, который раньше Карлос Архентино Данери использовал в качестве фотолаборатории. Свет и воздух проникали в подвал через два зарешеченных окошка на уровне мостовой. С 1970 года единственный обитатель подвала, рассказывала Энрикета, это дон Сесострис Бонорино, служащий муниципальной библиотеки Монсеррат, и он не терпит никаких визитеров. Женщины у него тоже, кажется, никогда не появлялись. Много лет назад у сеньора Бонорино жили два хулиганистых кота, высоких и быстрых, как мастифы, наводивших ужас на крыс. Однажды летним утром, отправляясь на работу, библиотекарь оставил окна приоткрытыми, и какой-то мерзавец подкинул в комнату отравленное филе рыбы суруби. Представьте себе, что обнаружил несчастный сеньор по возвращении: оба кота лежали на разбросанных повсюду бумагах, распухшие и окостеневшие. С тех самых пор обитатель подвала развлекается тем, что составляет «Национальную энциклопедию», которую никак не может закончить. Весь пол, все стены покрыты карточками и выписками, и уж не знаю, как он ухитряется пользоваться туалетом или спать, потому что кровать у него тоже усыпана этими карточками. На моей памяти никто ни разу не убирался в этих комнатах.
И он — единственный хозяин алепа? спросил Тукуман.
У алефа нет хозяина, сказал я. Никто никогда его не видел.