Именно с помощью этого послушного орудия каптенармус и подстраивал нашему фор-марсовому мелкие неприятности, упоминавшиеся выше, и угодливый капрал, естественно заключив, что его начальник не питает особой любви к этому матросу, принялся подливать масла в огонь, злонамеренно толкуя некоторые невинные проделки веселого фор-марсового и сочиняя всякие ругательные эпитеты, на которые тот якобы не скупился. Каптенармус принимал все это за чистую монету — и особенно эпитеты, ибо прекрасно знал, какую тайную неприязнь может вызвать каптенармус (во всяком случае, каптенармус тех времен, ревностно исполняющий свои обязанности) и как поносят и высмеивают его между собой матросы: самое его прозвище (Тощий Франт) скрывало под шутливой формой их неуважение и враждебность.
Ненависть всегда жадно выискивает предлоги, чтобы еще более ожесточиться, а потому Клэггерт обошелся бы и без нашептываний капрала. Утонченной безнравственности обычно сопутствует сугубая осмотрительность, так как она боится выдать себя. А потому, когда речь идет всего лишь о воображаемой обиде, это стремление затаиться не позволяет узнать правду или избежать недоразумения. Такой человек начинает рьяно действовать, опираясь на собственные умозаключения, как на неопровержимые факты. И подобное мщение чаще всего чудовищно не соответствует предполагаемому оскорблению: ибо когда же месть в своих требованиях не превосходила самого свирепого ростовщика? Ну, а совесть Клэггерта? Ведь совесть есть у каждого мыслящего существа, не исключая бесов в Писании, которые «верили и трепетали».[56] Но совесть Клэггерта, прислужница его воли, раздувала пустяки в преступления и, вероятно, как ловкий законник, доказывала, что побуждение, предположительно толкнувшее Билли пролить похлебку тогда, когда он ее пролил, в совокупности с вышеупомянутыми эпитетами уже само по себе является достаточным свидетельством его виновности и оправдывает неприязнь к нему, преображая ее в праведное воздаяние. Фарисей, подобно Гаю Фоксу,[57] рыщет по тайным подземельям натур, подобных Клэггерту. И натуры эти не способны представить себе, что злоба вовсе не обязательно порождает ответную злобу. Быть может, каптенармус начал исподтишка травить Билли, рассчитывая довести его до белого каления, но все его усилия оставались тщетными: в поведении фор-марсового по-прежнему не было ничего, что позволило бы прибегнуть к официальным мерам или хотя бы оправдало вражду к нему. Вот почему случай с похлебкой, сам по себе ничтожный пустяк, был весьма приятен для того своеобразного чувства, которое заменяло Клэггерту совесть и, вероятно, подтолкнуло его на дальнейшие попытки.
Не прошло и нескольких дней, как новый странный случай поверг Билли Бадда в недоумение, какого ему еще не доводилось испытывать.
Ночь выдалась жаркая даже для этих широт, и наш фор-марсовый, сменившийся с вахты, дремал на верхней палубе, куда он забрался, покинув койку, которая словно обжигала тело — одну из сотен коек, так тесно подвешенных на нижней батарейной палубе, что они даже не покачивались. Билли лежал словно в тени пригорка, растянувшись у штабеля запасных реев, возле самой большой корабельной шлюпки, которая носит название «катер». Рядом спали еще трое беглецов с нижней палубы. Билли устроился с краю, у того конца штабеля, который был ближе к фок-мачте. Поскольку во время вахты его место на вантах было прямо над местом бакового матроса на палубе, то по корабельному обычаю он имел право находиться тут в свободные часы.
Неожиданно он пробудился, потому что кто-то тронул его за плечо, по-видимому, предварительно проверив, крепко ли спят его соседи. Едва он приподнял голову, как у него над ухом раздался быстрый шепот:
— Спустись-ка на левый носовой руслень. Билли. Есть дело. Смотри, ни звука. И побыстрей. Я буду тебя там ждать.
Голос смолк, и говоривший исчез.
Билли, подобно многим добрым людям, обладал слабостями, часто свойственными доброте. Так, он не умел, прямо-таки не мог ответить «нет» на внезапную просьбу, если только она не производила впечатление нелепой, не была продиктована недоброжелательством и не содержала в себе ничего явно нечестного или противозаконного. Его живой и бойкой натуре была чужда флегматичность, отвечающая на просьбу равнодушным бездействием. И он не был скор на подозрительные опасения — как и страх, они просыпались в нем нелегко. К тому же в эту минуту мысли его все еще были затуманены сном.
Во всяком случае, он послушно встал и, сонно прикидывая, что это может быть за дело, спустился на указанный руслень — одну из шести узких площадок, расположенных с наружной стороны высоких бульварков [так] и скрытых от взгляда громоздкими юферсами, высокими талрепами и бакштагами. Размеры их на огромных военных кораблях этой эпохи были пропорциональны мощному корпусу. Короче говоря, они представляли собой висящие над морем просмоленные балкончики, настолько укромные, что на «Неустрашимом» старый матрос-сектант даже устроил себе на руслене собственную маленькую молельню.
Едва Билли забрался туда, как незнакомец присоединился к нему. Луна еще не взошла, звездный свет терялся в туманной дымке, и Билли не мог рассмотреть его лица. Однако что-то в очертаниях фигуры незнакомца, в его манере держаться подсказало ему, что перед ним ютовый, — и, как выяснилось в дальнейшем, он не ошибся.
— Тсс, Билли! — произнес тот все тем же быстрым настороженным шепотом. — Тебя ведь завербовали насильно? Ну, так и меня тоже. — Тут он умолк, словно проверяя, какое впечатление произвели его слова.
Но Билли, не понимая, к чему он клонит, попросту ничего не ответил.
— Мы же тут, Билли, не одни такие, — продолжал неизвестный. — Нас много. Так ты бы… не помог… в случае чего?
— Ты это про что? — сердито спросил Билли, наконец стряхнув с себя дремоту.
— Тсс, тсс! — Торопливый шепот сделался сиплым. — Вот посмотри! — И незнакомец протянул ему два маленьких кружка, тускло блеснувших в ночной мгле. — Это тебе, Билли, если только ты…
Но Билли перебил его. Он был охвачен негодованием и, торопясь скорее высказать его, по обыкновению начал заикаться.
— Ч-ч-черт, я не знаю, к-к-куда ты клонишь и з-з-за-чем все это говоришь, т-т-только проваливай отсюда, да п-п-поскорей!
Но тот словно окаменел, и Билли, вскочив на ноги, крикнул:
— П-п-поживей, не то п-п-полетишь у меня к-к-ку-вырком!
Было ясно, что он не замедлит привести свою угрозу в исполнение, и таинственный эмиссар поспешно шмыгнул в тень снастей и исчез где-то в направлении грот-мачты.
— Э-э-эй! Что тут еще такое? — рявкнул один из баковых, разбуженный криком.
Билли перелез через борт, и матрос его узнал.
— А, Красавчик, это ты? Видно, что-то случилось, раз ты з-з-заикаешься.
— Да я наткнулся тут у нас на ютового, — ответил Билли, уже справившийся со своим заиканием. — Ну и отправил его туда, откуда он пришел.
— Только и всего, фор-марсовый? — проворчал второй баковый, пожилой матрос, которого товарищи за раздражительный характер, багровую физиономию и рыжие волосы прозвали Красным Перцем. — Я бы такого пролазу оженил на дочке пушкаря.
Это выражение означало, что он с удовольствием подверг бы такого пролазу наказанию плетьми, положив его на пушечный ствол.
Тем не менее объяснение Билли вполне их удовлетворило, так как баковые — по большей части ветераны, закосневшие в морских предрассудках, — весьма ревниво относятся к покушениям на свои территориальные права, особенно со стороны ютовых, потому что ставят их чрезвычайно низко, как сухопутных крыс, которые только и умеют, что убрать грот или взять на нем рифы, и на мачте выше первого рея не бывали, а о том, чтобы свайкой орудовать или, скажем, с юферсом управиться, так и говорить нечего.
Это происшествие ввергло Билли Бадда в тягчайшее недоумение. Ничего подобного с ним прежде не случалось. Никогда еще никто не пробовал подговаривать его тайком на какие-то темные делишки. И ведь этого ютового он вовсе не знал: слишком уж далеко друг от друга располагались их посты — один нес вахту на носу высоко над палубой, второй стоял на палубе у самой кормы.
Что же это означало? И неужели те две блестящие штучки, которые чужак поднес к его (Билли) глазам, и вправду были золотые гинеи? Откуда они у него? Ведь в море даже лишняя пуговица, и та редкость. Чем больше Билли ломал голову над этим случаем, тем больше он терялся, и в нем нарастало неясное беспокойство. В том, как он с омерзением отмахнулся от этих гиней, хотя толком не понял, чего от него хотят, и лишь инстинктивно почувствовал, что дело нечисто, его можно уподобить молодому необъезженному жеребчику, который впервые в жизни глотнул дыма химической фабрики и долго фыркает, чтобы очистить от него свои ноздри и легкие. У нашего фор-марсового не было ни малейшего желания возобновлять разговор с незнакомцем — пусть даже для того лишь, чтобы узнать, зачем тот к нему приходил. И в то же время он не прочь был бы поглядеть, как его ночной гость выглядит при свете дня, — любопытство вполне естественное.