— Но ты… как?.. когда?.. — с изумлением смотрел на мой уже заметный живот.
— Тебя удивляет, что женщина может забеременеть?
Я пригласила его в гости. Несколько лет назад мы работали здесь, в поселке, в одной частной школе, где я была организатором праздников и заставляла непослушных избалованных детей петь, плясать и читать стихи, а Володя преподавал старшеклассникам физику и математику, пытаясь внедрить в их головы мудреные формулы. А родители исправно платили по 700 долларов в месяц (жаль, не нам!) за то, чтобы их чада хоть чему-нибудь научились… Зарплата учителей здесь была чуть больше, чем в обычной школе. Правда, учеников значительно меньше.
Каждый день мой кавалер упрямо дожидался меня во дворе школы, провожал до дома и даже не осмеливался поцеловать. Над нами подтрунивали. А мне нравился неотступный молчаливый поклонник, ни на что не надеющийся, счастливый уже оттого, что может просто смотреть на меня, держать за руку.
Потом я ушла из школы.
Володя исчез как-то незаметно и безболезненно.
Наконец выяснилась причина тягучей пробки: на обочине, наклонившись в кювет, чудом держалась фура, а посреди дороги, со сплющенным со стороны водителя боком и разбитыми стеклами стояла красная «Ауди», рядом суетились санитары с носилками, мигали тревожные синие лампочки «скорой» и ГАИ. Водители проезжающих мимо машин жадно глазели на происшествие. Странно, что, глядя на такие вещи, почти никогда не испытываешь жалость, а только любопытство и ловишь промельк неосознанной, но уютной мысли: «Хорошо, что это случилось не со мной…»
Володя уже стоит возле подъезда. В тонкой синей с лампасами на рукавах куртке и давно вышедшей из моды шапке-петушке.
— Не боишься простудиться? — беру из его озябших рук белую поникшую розу, целую в щеку.
— Я привык легко одеваться в мороз.
— Знаешь, у меня был знакомый, он всю зиму ходил в одной футболке и утверждал, что ему не холодно.
— Может, йога какой-нибудь?
— Может. Только я ему не очень-то верила. Скорее всего просто хотел эпатировать окружающих.
Поднимаемся ко мне. Володя проходит на кухню, выгружает из пакета щедрые гостинцы: мандарины, хурму, сок, мороженое.
Минут двадцать таскаемся с ошалевшим от радости Хвостом по выстуженным улицам, под надзором скучающих на своем бессменном посту фонарей. Мы идем и держимся за руки, а пес то и дело ревниво оглядывается.
Сижу у Володи на коленях. Он кормит меня мандаринами. В десять вечера он уйдет.
К жене.
Целует меня в шею, нежно гладит живот, бедра, грудь. Расстегивает лифчик, карябает щетиной сосок, потом обхватывает его губами, начинает медленно посасывать.
— Скоро так будет делать твой малыш…
Перебираемся на кровать, долго лежим, до изнеможения лаская друг друга. Я знаю — это ничем не кончится. В моей руке теплый вялый комочек мужской плоти, тычется в ладонь, как слепой котенок. Утешительно поглаживаю его.
— Опять у меня ничего не получается, — вздыхает Володя. — Ты скоро меня бросишь, да?
— Не расстраивайся, мне все равно нельзя.
— Но, честное слово, с женой у меня не так…
— А как?
— Понимаешь, для этого нужны определенные условия.
Я молчу, и он начинает объяснять:
— Надо лечь по-другому, вот так… валетом… сначала погладить ноги… потом вот так… вот тут…
Он щекотно покусывает пальцы ног. Мне смешно. Дорожка поцелуев медленно ползет вверх. Щиколотки, колени, ляжки. В какой-то момент я перестаю смеяться. В ответ на призывы его настойчивого языка дыхание учащается, руки теребят его чуть влажные от пота волосы. Внутри стремительно нарастает задыхающееся острое счастье. В момент, когда меня пронзают горячие содрогания, оно затопляет меня всю, легкую и пустую, на мгновение перестающую чувствовать тяжесть своего живота…
— А теперь я, — вытирает он влажные губы.
Но у него снова ничего не получается.
— Не переживай, — успокаиваю его, — есть же какие-то таблетки.
— Да все перепробовал уже…
— И как?
— Да никак. Ты же видишь!
Приношу нам в кровать мороженое, мы молча съедаем его. Переплетаем липкие пальцы и снова лежим, обнявшись, воруя просроченные минуты у истекшего свидания.
— Пятнадцать минут одиннадцатого. Тебе пора.
Он встает, начинает торопливо одеваться.
— Как ты думаешь, от меня пахнет твоими духами? — испуганно спрашивает в коридоре.
— Нет, нет, не волнуйся.
— Можно я приду еще? — жалобно смотрит в глаза.
— Конечно.
Некрепко, впопыхах обнимает меня, неловко, по-товарищески пожимает руку.
— Шапку не забудь, — говорю.
Он натягивает ее до бровей. Петушиный гребешок делает его похожим на советского школьника-хулигана. Хвост чинно сидит в коридоре, строго наблюдая за тем, чтобы гость не остался на ночь и не занял в кровати его законное место.
В начале декабря улицы приобретают нарядный вид, в витринах магазинов светятся огоньками елочки, обещая праздник, который вряд ли случится. Но долгое ожидание взращивает надежду на чудо: вот в этом году непременно, обязательно будет лучше, чем в прошлом…
Украсила комнату мишурой, нарядила елку. Воздух наполнился блестящим искусственным весельем. Хвост с удивлением наблюдал за моими предновогодними, бессмысленными на его взгляд, манипуляциями, на всякий случай, изображая радость.
Уже сколько лет в доме напротив вижу по утрам лысого мужчину, сидящего за столом. Он что-то прихлебывает из чашки и читает газету. Сосредоточенный профиль, движения размеренны и до тошноты разумны. Вот он берет в руки чашку, отпивает глоток, ставит на место. Снова берет, отпивает, ставит на место. Переворачивает страницу газеты. Ни одного лишнего штриха. Даже ухо никогда не почешет. Наверняка, он никогда и никуда не опаздывает, правильно рассчитывая время, не совершает спонтанных, необдуманных поступков, не мечтает о невозможном. Вся жизнь его идет по удобному, раз и навсегда заведенному порядку. Завтракает, прилежно вычитывая новости, аккуратно, в меру, радуется или расстраивается. До меня ему нет никакого дела. А я наблюдаю за ним почти каждое утро, и мне кажется порой, что это мой дальний родственник, живущий в другом городе и ничего не знающий обо мне…
Чашка мужа теперь покорно пылится в буфете. Без аппетита съедаю свою одноглазую яичницу. Большая семейная сковородка скучает в темноте духовки. Надо спрятать, обезоружить, обезвредить все предметы, накопившие в себе, как яд, воспоминания.
А ведь было три светлых года, когда каждое утро — любимое лицо рядом, на подушке. И каждый вечер худое, как у подростка, тело, требовательно прижимающееся к тебе. Ласковые прозвища, интимное пространство шуток, прерывистое дыхание постельного восторга, долгая сонная нежность…
Лесные лыжные зигзаги с морозным смехом и затяжными поцелуями под тяжелыми от снега еловыми ветками…
Просторное лето на двоих, жаркая пляжная истома под мерное шарканье и шипенье ялтинских волн…
И долгие, так любимые нами, домашние чаепития.
— Мне кажется, — сказал он мне однажды, — есть две модели мира: изначальный хаос, преобразованный нами в гармонию, и, наоборот, изначальная гармония, повергаемая людьми в хаос.
— Существование Бога, похоже, предполагает только вторая, — заметила я.
— Вот именно, предполагает. Но не доказывает…
— По-моему, эти две модели не противоречат друг другу. Просто есть люди, своими поступками и мыслями разрушающие гармонию, а есть те, кто ее создает. И, в принципе, не столь важно, существует ли гармония изначально. Парадокс заключается в том, что ее нельзя ни разрушить окончательно, ни создать в завершенном виде, потому что и в том и в другом случае мир перестанет существовать, собственное существование станет ему попросту неинтересно.
Опять очередь в кабинет гинеколога. Сонное коридорное оцепенение, звонкое цоканье каблуков, нарушающее казенную тишину, заунывный рефрен: кто последний?
У двери в кабинет — растерянная бабуся. Сидит и смотрит в пол, что-то тихонько бормочет. На щеках — влажные слезные дорожки. Она не вытирает их, а просто прикладывает ладони к щекам, будто впитывает влагу промокашкой. Как только кто-нибудь садится рядом с ней, старуха, не глядя на собеседника, начинает тихо жаловаться: «Когда меня в больницу положили, я совсем расклеилась… Там врачиха такая была, рыжая-рыжая, сразу ее запомнила, она и говорит, что, мол, резать надо… Ну, я в слезы, а что — плачь не плачь — операцию делать надо…»
Случайный слушатель уходил, и старуха тут же замолкала, потом садился следующий, и рассказ возобновлялся с того самого места, на котором оборвался: «Ну, надо так надо. Давай, говорят, анализы сдавай, кровь, значит, в среду утром, а там наро-о-оду… Досиделась, сдала, а кровь-то оказалась плохая — операцию делать нельзя…»