– Ароматерапия… – отмечала про себя Несравненная Прима.
– На зловоние картофельной кожуры… на кожуру, снятую с жалкого намека на жратву, харч! И волок на себе мою полуторку-раковину. Тубу с ультрамарином, краплаком, и марсом и изумрудом вместе…
Между тем сдувшаяся до бунта струн, до бунтовщицы, заведя голову – вверх, к собравшимся на гребне трибуны, заодно возносила и свои требования, вероятно, к ухватившим ветер парасолям или к отаре трехногих:
– Дайте мне скипетр! Одолжите на пару минут повелительный жезл. Какой-нибудь кадуцей или тирс, или первосортный ключ. Так, провернуть пару раз – и не больше. Дудку, которой повинуются… – и надставив свой слух рукой-воронкой и не услышав отказа, говорила: – Думаете, все превратить – в корм? И на этот раз ошибаетесь! Впустить кое-кого – и не больше. Или волшебный кнут. Отстегать беглецов. Всех, кто от нас бежал…
– И дорога сжалилась надо мной, – поверял разносчик, – и подтащила к тощей музыкантской команде, а чем вам не волынки – воющие или скулящие желудки? Пшик-оркестр, подкрепленный – долготой голода и танкового корпуса, докатившего до нас – свой фланг и упоение, и привал за сценой, апартамент в стиле карцер и спальное место модели нары – за сценой происходящего, где поселили нас корпусные поклонники танцев. Зато – с захватывающими карточными видами на обед, с тузами и королями, едва зайди с этой виднейшей карты – в столовой, и официанты тут же несут тарелки мясных косточек от каких-то несбыточных, мифических животных… если не от какого-то оссуария, и жестяные ведерки каши, переползающей край, а в ямке между ключицами… под ведерной дужкой – такой подсолнух масла, что мешаешь – не можешь размешать! Словом, вдруг распустилась жирная, благодатная жизнь. Мы встречали и провожали эшелоны танкистов, семнадцатилетних, в засаленных ватных штанах, на два вершка старше нас, с каждым составом – все моложе… И встречными взорами уже собирали – из наших надутых щек и форса на лебединых выях труб, из пряжек, интонаций и свиста, из плевков, из осколков в станционных оправах – свои отражения, укрупняли нас до себя и готовились подсадить хоть в теплушку, хоть на крышу. Дважды в неделю крутили кино, и двадцать минут перед сеансом трубили мы. В остальные дни убегали в клуб ближнего завода – в развоплощенную церковь и играли на танцах: “Ах, эти черные глаза…” А чтобы нам захотелось приволочь сюда свои музыки еще раз, в кулисе ставили два ведра водки – и в паузах мы черпали водку ковшичком. И возвращались на амвон и вновь выжимали заплетающимися пальцами: “Татьяна, помнишь дни золо-ты-е…”
Кто-то подобный во многих языках писку хлюпающих калош, очевидно, тоже выворачивал голову к верхам и признавался:
– Когда эта верзила-стрела путешествует по нижней трети циферблата, мне не дают покоя неприятные ощущения. Например, мерещится гнездо обмана и следящее меня дуло снайпера. Или мнится, что за выход на ринг мне платят по двести рублей, а я скандирую лозунги… и все, что произношу – на три тысячи. Конечно, я могу отделаться парой царапин и вмятин, но… где страховка?
– В сорок пятом пришел приказ: музыкантов от велика до еле слышных – в Берлин, да раструбят грандиозный оркестр Победы! Вот она, мечта! – ликовал неопрятный, с выпирающими из него перьями и клювами или галькой, и продолжал, но не раньше, чем ступенчатые растянут оры и опротестуют еще что-нибудь: – Я волновался меж разубранными мундирами и пышностью тех и этих армий и… неожиданно вновь выбрал – бег. Верно, по инерции. Но вор есть вор – я же должен был что-то украсть! Так я увел у наскучивших мне военных – дорогу, чей асфальт тает вместе со снегом, и она обнажается… Оголяет изгибы и ямки и все свои прелести! Не стареющие, ибо ведает – эликсир вечной длительности и явно употребляет… закладывает за поребрик. И на сей раз она привела меня – в город на перекрестке трех потрепанных, нестихающих рек, где заело великолепную компанию, где увязли делавшие мировое турне граф Люксембург и графиня Марица, Ганна Главари и мистер Икс, Перикола и мистер Игрек… Знаменитый столичный театр дожидался там закругления браней, побоищ, шабашей, крышки всем войнам – освободительным, звездным, автомобильным, опиумным и устричным – какой-нибудь скорейшей развязки, заживления окопов, и умалял ожидание – с повесами, мотами, прожигателями, и почему им было не разделить удовольствия – со мной? Или мне разделить с ними – их балы? До этой встречи я никогда не играл в симфоническом оркестре, но умолял их – принять меня! Передо мной развернули ноты нежной Филомелы – и велели с ходу переложить на бас моей матроны. И я им сыграл! Я заставил мою суровую першеронку – выдувать канкан! – ликовал разносчик. – Восхищенные музыканты даже бросились меня качать… правда, мне при том показалось – сейчас вышвырнут в пекло! И опять началась новая жизнь, и такая же сытная и пьяная. Но… прожигатели – к прожигателям. Прожигались целые периоды города, его слитность, последовательность, а пустоты загораживались шифером, заклеивались крест-накрест газетными лентами и титрами: “Доступ запрещен. Идет отгрузка”… Сходились беспорядочные заборы, из коих выламывали на поживу не жерди, но пробелы, и полосы света мелели. Падали шлагбаумы, штриховались проходы, и тут и там вставали ограничители скорости и пометы: “Разворот и движение назад возбраняются”… “Не останавливаться”. Снимали рельсы, многие лестницы откладывали начало ступеней на полтора человечьих роста, а снижавшиеся потолки посыпали головы штукатуркой. Зато мы играли Кальмана, Штрауса, Оффенбаха, и толпа за толпой захватывали театр, и тысячи его деталей перехватывали из вечера в вечер – тысячи рук! А шестнадцатилетний тот, кто был мной, без памяти обожал – кордебалет. Когда выступал кордебалет, о-о-о… до сих пор удивляюсь, как меня не взорвали тридцать три влюбленности сразу! – говорил разносчик и прокатывал мечтательный стон.
– Правильно, юноша, веселись, набивай сердце радостями в дни твоей юности, за которые, полагаю, Бог приведет тебя на суд. Так что присматривай не только – за балетными ножками, но и за своей ногою, когда идешь в дом Божий, – подавала грозный глас с башни или из башенного платья соратница Клок, оконфуженная в праведниках помоста или в преобразованиях, каковые втаскивает, как упирающихся ослиц, или в недостаточном обороте всеобъемлющих изречений.
– Куда вы звоните? Это не ваша тема, – говорил разносчик и сбрасывал конфузные речи, как венчальная песнь – колена женихов и невест, или написанное – зачерпнувшую тлен бумагу, и продолжал: – Вставали предел за пределом, чтоб загнать нас в себя, в собственный ад! Или: перекопать с другими – до крошева. В общем – в западню! И фальцы театра разорвались, – рассказывал он. – Вдруг пошел мор и вытравил из наших глаз – в одночасье! – обожаемого графа Данило и гордеца Тасилло, бронзового душку Раджами и двоеженца Эдвина, и дьявольского наездника Шандора… Сразу всех – чохом! Вот когда я впервые разрыдался! Прекрасных провожала – целая местность… вернее, уцелевшие посты и холсты города, и сохранившиеся амфитеатры и райки миновавших волостей. Представители не бархатных, но соломенных портьер и штор, клеенчатых занавесов и ситцевых пологов, дробивших покой на семь углов, и зайцы продранных ширм, и переборки снега, тенет и зыби шли за героями – в вечную кулису. Наш оркестр катил медные и латунные кули с крупными зернами плача – об одновременных, все как один – тридцати трех лет и красавцы! Итого: число погибших достигло одного человека. Бражника с Валтасарова пира, угодившего под железное колесо: не танк, но каналья трамвай! Как говорится, превращенного в огненный столп брандмайора боготворили и все горевшие, и недогоревшие…
На сем горчайшем вираже Ваш Надежный Обозреватель почти явственно видел, как маски комедии и трагедии тошнило – провалами растянувшихся губ, прорехами хохочущими и плачущими, но последние ветер опрокидывал, чтобы все, кому собираются расчислить зубы, поймали и закусили эти капы, эти протекторы – дерзкие, нахальные, вызывающие улыбки для протектората злоключений.
Четыре милицейских поверенных – три господина Икс и наследник Доберман – возвращали эспланаду с запада на восток и по приближении сливались в единицу Надзор бессрочен, а примкнувшие к ним орудия салютов и искр, украшающие – фонариками, надкусом, надпилом и метами вольности, складывались – в ударные. Боковушка состава, правый крайний, упустивший брюки, но украсивший китель – песьей головой, вдруг натягивал поводок – и повод: унюхать в помостных певчих, то есть кричащих – неверных, и показывал им для острастки – полшестерни клыков и рычание – на восьмую тигра.
– Вообразите простеца, марширующего по проспекту – в казенной пижаме, и что за разница, драпанул – из гетто или из драмы умалишенных, а может, оторвался – от неважнецких смертных, этот наш мистер Икс… Но пижамник – на свободе и демонстрирует презрение к проволокам и их режимам. Знак понимающим: пора сменить воды в наших фонтанах, – продолжал разносчик и брезгливо отступал от песьеголовой униформы, и на случай тоже цыкал на нее металлическим зубом. – И когда над оркестровой балкой, над нашим распадком однажды нависли незнакомцы, я определил в них – идущих не по той улице и не в том облачении. Я узрел на них отсвет выгнутой к небу реки – желтой, в фиолетовом крапе… И когда вели продувные взоры сквозь золотой и дуплистый подлесок, хворосты смычков и обугленных грифов и раструбы в годовых кольцах музыки над нотными проволоками пюпитров, я догадался – им нужен именно я! Пасынок и паж при тубе или ее приживальщик. Пока кто-то живет войной, другим тоже надо чем-то жить! – говорил тот, кого настойчиво просили вступиться за угнетаемых и просто обиженных, но кто предпочел повествование о себе. – Я подмигнул незнакомцам – и тут же был выужен за подмышки из оперетты. На толкучке меня вставили в смокинг, приплюсовали крахмальную манишку с бабочкой – и я сделался игроком пароходной джаз-банды! Нас несла неунывающая резвушка-река, которая, прежде чем подчиниться властной тетке Волге, решила хорошо погулять… совсем как я. Мы скатывались с кручи русла – к истокам и, подхватив пристани, и всех отлетевших, срезанных с родного порога, и чаек, снова взмывали в выси под плеск любовей и нег, и вновь катились меж тиарами бакенов – к большаку Волги, и отнюдь не всегда входили в ее дом. Тут-то, на танцевальной вечерней палубе, мы и вышли друг на друга: я – и полковник музыкантской школы, откуда я сорвался! – повествовал разносчик. – Полковник вперился в меня – над локонами дамы, которую танцевал, профессиональной пассажирки, плывущей по течению вместе с нами. И, едва проглотив “Брызги шампанского”, кровожадно простер руки и готов был тащить меня на суд – прямо по водам. Побег, плюс кража тубы и обмундирования. Но окружившие нас джаз-бандиты спросили, почему полковник уверен, что мой побег и пропавшая лохань связаны так же тесно, как он сам – с нашей лихой пассажиркой? Готовой публично свидетельствовать мою невинность, как и вашу, полковник, доброту. А что до обмундирования, тогда возвратите мальчику – его драгоценную рвань, в которой он пришел в вашу школу, то есть мои порты, выходцы из родового гнезда, которые, не в пример вашей зеленой скучище…