Разбудило Хаймека утреннее солнце. Яркие лучи окрасили мир в желтые и багровые цвета. Место, где с вечера заснул папа, было пустым. Мама, держа в зубах шпильки, заплетала волосы в косу, которую потом превратила в большой узел на затылке. Давно уже не видел Хаймек, чтобы мама занималась своими волосами.
Неизвестно почему ему стало вдруг весело, и он рассмеялся.
— Ты проснулся, — сказала мама. — Как спалось? И что с твоей спиной?
— Все хорошо, мама. Какое красивое утро, правда?
— Правда, — сказала мама. — Правда.
— А где папа?
— Пошел за водой.
В проеме двери возник вчерашний узбек, похожий, по мнению папы, на еврея. Усы его все так же свисали вниз двумя белыми сосульками. На голове узбека (или все же еврея?) была тюбетейка, которая вполне, подумал Хаймек, в этих краях могла оказаться кипой. Тюбетейка была красиво расшита цветными нитками.
— Доброе утро, — сказал гость, заслоняя свет.
— Доброе утро, — вежливо отозвался Хаймек, не сводя взгляда с усов, которые, казалось, жили своей самостоятельной жизнью.
— Вы уже позавтракали?
— Нет, — сказал Хаймек. Он ни секунды не сомневался, что этот похожий на еврея узбек только и пришел к ним для того, чтобы пригласить их на завтрак в столовую.
— Так-так, — сказал узбек. — А почему?
— У нас ничего нет, — снова сказал Хаймек и взглянул на маму.
Мама воткнула шпильки в узел на затылке, но не добавила ни слова.
Узбек обдумывал ситуацию.
— Плохо, — сказал он наконец. — Плохо. Утром надо кушать.
— Это так, — со вздохом подтвердил папа, входя в комнату. В руках у папы был кувшин с водой.
Председатель-узбек некоторое время мял в руках свою расшитую тюбетейку, а потом, решительно засунув ее за пазуху, посмотрел на потолок и произнес:
— Как нас учит товарищ Ильич…
— Кто не работает, тот не ест, — подхватил на лету папа. При этом он улыбался, но очень, пожалуй, грустно.
У председателя колхоза округлились глаза.
— Вы, я вижу, хорошо учить теорий наш великий товарищ Ильич…
— Да уж… — неопределенно сказал папа. — Слышали…
— И не раз, — подала голос мама. И даже Хаймек, вспомнивший речи коротышки коменданта на «Ивановых островах», тоже подтверждающе закивал.
Председатель колхоза решил, очевидно, перейти от теории к практике построения социализма. Выйдя за дверь, он тут же вернулся, держа в руках две мотыги и тяпку, оборудованную еще и рыхлителем.
— Так, — сказал он. — Вот. Берите. Вам на работа. Земля ждет. Давайте будем работать.
Папа застенчиво сказал что-то насчет еды. Но узбек, похоже, исчерпал свое понимание нужд первой необходимости. Разведя руки в сторону, он коротко сказал:
— Закон такой: день работать. Вечером — кушать пищу. Много работать. Тогда — много кушать. Но вечером…
— Но фрукты… — подсказал папе Хаймек.
— Может быть, есть немного фруктов? — спросил папа.
Но старый узбек отверг папино предположение, что он может вот так ни с того ни с сего расщедриться на фрукты.
— Фрукта нет, — заявил он твердо.
Папа попытался сопротивляться.
— Это же земля Ташкент. Ташкент — город хлебный. У вас, конечно, есть хлеб. И фрукты… должны быть… сухие фрукты…
— Нет, — непоколебимо стоял на своем узбек. — Ничего нет. Раньше — да, был. До война. Теперь нет…
С каждой минутой он говорил по-русски все хуже и хуже и понимал все меньше. Закончил он свою речь совсем короткими фразами:
— Нет. Ничего. Правительств говорил: всё для фронт. Всё для побед. Всё — это и хлеб и фрукт. Всё.
Он повернулся и вышел.
В комнате повисло молчание. Потом папа взвалил инструменты на плечо и зашагал к освещенному солнцем выходу, сопровождаемый Хаймеком и мамой.
Солнце с размаха приняло их в свои объятия и уже не выпускало из них весь день. Десятник привел семью Онгейм на хлопковое поле, сплошь заросшее чертополохом. Перед ними, покуда хватало взгляда, простиралась иссохшая, потрескавшаяся земля, умирающая от жажды. Множество людей, вооруженных так же, как они, виднелось на этом необъятном пространстве, уже захваченном сорняками, с которыми люди вступили в решительный бой. Капли пота, стекая с лиц, падали в пыльную почву. В эту армию и эту битву вступила в этот день и маленькая семья Онгейм. Впереди с мотыгами в руках двигались мама и папа. Взмах — и лезвие мотыги опускается вниз. Но земля настолько затвердела от зноя, что после первого удара мотыга отскакивает от нее, как живая. Подпрыгивает так, словно ее укусила змея. На земле же остается только полоска, слабый след от удара, сопровождаемого звуком соприкосновения окаменевшей земли и металла. «Банг…» — повисает в воздухе. Еще один удар по тому же месту и еще один «банг…». «Банг… банг… банг… банг…» — отзываются соседи слева и справа, спереди и сзади. Звуки, сливаясь, плывут в пылающем воздухе. Бездонно синее небо, чуть выцветшее от жары. «Банг… банг… банг…» Сейчас работать, кушать потом…
Повсюду видны согнутые спины. Снова и снова вздымаются мотыги, блестя металлом. «Банг…» Опять и опять. Снова и снова. Старики и старухи, женщины и дети, слева и справа, спереди и сзади. Всё для фронта, всё для победы. Кому суждено дожить до нее и увидеть ее?
«Банг… банг… банг…»
Земля Ташкент…
Семья Онгейм не отличима от всех остальных. Надо работать. Есть силы, нет сил. Семья Онгейм должна продержаться. До вечера. До завтра. До конца войны… Мама и папа разбивают сухую землю на комья. Хаймек рыхлит комья быстрыми и ловкими ударами тяпки, довершает дело рыхлитель… Папа движется все медленнее, потом он останавливается совсем и выплевывает ярко-красный комок на ладони, трет их одна о другую и снова берется за округлую, отполированную до блеска рукоятку мотыги. На мгновение он замирает, собираясь с силами, затем напрягает спину и снова с силой замахивается, словно принимая вызов земли. Когда он опускает мотыгу на землю, до Хаймека доносится его хриплый стон. В этот момент мальчику кажется, что это стонет не его папа, а сама земля.
Так проходит час и другой. И еще один час. В полдень кто-то бьет железным бруском по рельсу — перерыв. Хаймек хватает кувшин и бежит (неужели он еще в состоянии бежать?) к водозаборной колонке.
Возвращается он с водой, которой хватает, чтобы напиться и смыть пыль. Остатки выливаются на голову. Но уже через час Хаймеку пришлось повторить свой путь… а потом еще раз. Чем длиннее становились тени, тем чаще опускались обессиленные люди прямо на раскаленную землю, припадая к кувшинам и чайникам с водой, которая тут же выходила из них соленым потом. Едва переведя дух, люди возвращались к своим отполированным до блеска рукояткам рыхлителей, тяпок и мотыг.
Вечером их накормили. Каждый получил по миске кукурузного супа и по куску кукурузной лепешки. Перехватив укоризненный взгляд папы, узбек-председатель уже знакомым жестом широко развел руки. Очевидно, это должно было означать: «Больше ничего предложить не могу».
С трудом волоча ноги, плелась семья Онгейм к своему жилищу после первого трудового дня «в земле Ташкент». Мама разорвала свой головной платок на полосы и перебинтовала сыну и мужу вздувшиеся волдырями ладони. Пока мама хлопотала над ним, Хаймек с огорчением глядел на свои руки. Руки его подвели. Он-то считал, что они — его друзья, верные, крепкие и надежные. А что оказалось на деле? Просто два куска мяса. Источающие такую боль, что даже тоненькая струйка воды казалась раскаленным железом, от прикосновения которого хотелось кричать и плакать.
Ему было жалко папу, который, содрогаясь от кашля, без сил лежал на полу. Ему было жалко маму, которой достался лишь маленький кусочек ее же собственного платка. Ему было жалко даже самого маминого платка — ведь теперь ей, маме, будет нечем даже прикрыть голову. И он взялся за конец самодельного бинта.
— Давай опять соединим все вместе, — сказал мальчик маме. — И у тебя снова будет платок…
Мама благодарно покачала головой.
— Платок — не главное, Хаймек, — сказала она. — Главное сейчас — сберечь руки. Они нас кормят. Ты понял?
— Да, — сказал мальчик. — Да, мама. Я понял.
8.
На улице уже стемнело, когда Хаймек двинулся от вокзала в сторону временного жилища семьи Онгейм в колхозе «Слава труду». Два дня тому назад с этого самого вокзала они с папой уезжали в Ташкент, где папа должен был лечь в больницу. Теперь мальчик возвращался. Возвращался он один.
— Твой отец умер, — безразлично сказал ему дежурный санитар, стоявший на выходе из больницы, и выпроводил Хаймека вон.
И вот он вернулся.
Когда он добрался до глинобитного домика, где ожидала его возвращения мама, было уже совсем темно. Он оставил папино пальто снаружи и вошел в дом.
Мама сидела возле обогревательной ямы прямо на полу, и отблеск огней бликами отсвечивал на ее лице. Отверстия в стене и потолке подернулись серым. Хаймек двигался так тихо, что мама никак не прореагировала на его появление. Может быть, она его даже не заметила, с надеждой подумал мальчик. Стараясь не производить ни малейшего звука, он подошел к ней вплотную и остановился у нее за спиной. Отблеск углей красными точками отразился в его зрачках.