Вот что примерно рассказал мне дед и ушел домой.
Нет леса красивей, чем смешанный. Осенью, когда бук, осина, береза и липа начинают одеваться в лимонно — желтые, огненно-красные и оранжевые наряды, когда между переливающимися красками листвы показываются черные, голые ветви, а среди лиственного леса по-прежнему зеленеют темные сосны или синеют, точно дым, пихты, от этой картины не отвести глаз. Если же выпадает немного снега, тогда хвойные деревья кажутся еще зеленее, еще сочнее, будто сукно на серебряном столе. Снежок присыпал землю, в лесу стало сыро, и только под соснами, где затаился полумрак, сухо, и земля там покрыта толстым слоем крепких серо-желтых игл, словно расстелен по земле шершавый, колкий матрац. Ветра нет, и лес неподвижен, ни одна ветка не дрогнет. Несколько соек перелетают с дерева на дерево и о чем-то сплетничают. Лесная дорога пересекает буковый лес и теряется меж соснами.
В такой смешанный лес, довольно далеко от города, мы осенью ходили раза два-три на охоту. Там водились косули, зимой встречались и голодные волки. Но мы не подстрелили ни косули, ни волка. Только одна лиса оставила у нас в руках свою шкуру и несколько вальдшнепов повисло на моем поясе. Но сколько птиц было в этом лесу в октябре! Несколько семей дятлов, как настоящие столяры, целыми днями стучали на деревьях. Среди них были и совсем маленькие, был и один большой, черный, как уголь, с красным теменем, который как-то особенно пронзительно кричал. Когда он, упершись хвостом в ствол какого-нибудь загнившего бука, начинал долбить своим крепким клювом, кусочки коры и древесины летели во все стороны. Найдя толстого белого червяка, молодчага в красной фуражке торжественно оповещал об этом событии всех лесных обитателей. Потом он запускал в выдолбленное отверстие свой длинный язык, насаживал на него червя, проглатывал его и с тем же пронзительным криком перелетал на следующее дерево. Свиту его составляли штук двадцать синиц, один пестрый дятел и несколько корольков. Пестрый дятел напоминал мне вышивку белыми и черными нитками. Он так высоко забирался на деревья, что я терял его из виду и только слышал, как он стучит своим маленьким клювом и ползает по веткам. Зато синички были так доступны наблюдению и к тому же так разнообразны по виду, что я изучал их часами. Среди них были птички с синеватым оперением, нежные, как пушинки, или, вернее, как заячьи хвостики, с маленькими хохолками на голове; были и другие, с длинными хвостами, похожие на большие ноты. Это были беспокойные и подвижные пичуги — появлялись вдруг по семь-восемь сразу, разлетались по кустам и ползали по веткам вниз головой. Они казались членами одной большой семьи. Что касается корольков, то они были просто невидимы — настолько малы, что глаз едва находил их среди зеленых иголок сосны или синеватой хвои пихт. Только песенка выдавала их присутствие. «Сюиит, сюиит, титере!» — поет малышок, побратим крапивника. И вся эта птичья дружина летит вслед за черным дятлом, перепархивает с дерева на дерево, с ветки на ветку, а за ними летит ореховка и трещит, как трещотка, и ругается не переставая.
Иногда на птичек налетает ястреб. Они с испуганным писком кидаются в разные стороны и прячутся, а разбойник, притаившись в ветвях какого-нибудь дерева, подстерегает их, тараща свои страшные желтые глаза. В таких случаях я просил деда Мирю застрелить ястреба, дрожащей рукой показывал, где он таится, и весь обмирал, пока старик вскидывал ружье. Почти всегда ястреб, раненый, падал на землю, переворачивался на спину и, глядя на нас горящими злобой глазами, впивался в сапог деда Мирю, который и клал конец его бандитской жизни.
Осенью мы приходили в этот лес и за вальдшнепами. Мы искали их с Зымкой у соснового бора. Они прилетали с далекого севера, из Советского Союза, Швеции и Финляндии, где много хвойных лесов. Здешний вечнозеленый лес привлекал их, напоминая родные места. Зымка шныряла по лесу, делала стойку у какого-нибудь куста, тело ее трепетало, как струна, и вальдшнеп поднимался, мягко всплескивая своими широкими бархатными темно-коричневыми крыльями. Раздавался выстрел, птица падала вниз головой, а в воздухе продолжали кружиться несколько перышек, вырванных дробинками. Я спешил взять птицу из пасти у Зымки, чтобы полюбоваться неуловимыми переливами ржаво-коричневых полосок и пятнышек, незаметно переходящих одно в другое, погладить ее плюшево — мягкую спинку. Какой у нее большой черный, высоко посаженный глаз! Как ласково и весело блестит ее зрачок! Какой длинный, чуть запачканный на конце клюв на ее крупной голове! Клювом вальдшнеп отыскивает червячков или, запустив его в мягкую почву, достает нежные корешки. У него пестрая расцветка ночной птицы, а попахивает от него дубовой гнильцой…
— У вальдшнепа нет желудка, — объяснял мне старик. — Вместо желудка у него кишка расширяется в мешочек, и все! А другие кишочки у него скручены, как длинная и тонкая веревочка. У него нет желудка, а у голубя и косули нет желчного пузыря.
Случилось так, что в январе, в самые сильные холода, мы снова пришли на охоту в этот лес.
День был ясный, морозный. Глубокий снег завалил весь лес, и он словно сдался на милость зимы. Мы шли под деревьями, как по снежным туннелям, нолным мягкого, радующего душу света. Повсюду нас встречали точно явившиеся из далеких веков всадники, старухи, чьи-то растопыренные огромные руки — Дед Мороз слепил их из пушистого снега, наверное, потому, что ночью ему было очень скучно. Снег на ветках, освещенный утренним солнцем, блестел, а тишина была такой плотной, такой мягкой, что скрип снега у нас под ногами заставлял меня вздрагивать. Заячьи следы лежали на снегу, как голубое кружево. Лисы окружили поляны бесконечными четками своих шажков. Хрупкие кусты, покрытые цветами мороза, казались сделанными из тончайшего белого мрамора.
И вот среди этой невозмутимой тишины послышались чуть тревожные, но в то же время и веселые звуки: «Цик — цик-цик! Цек-цек, цок-цок!» Какие-то птицы пролетали над моей головой. Я вышел на маленькую полянку, и мне представилось красивейшее зрелище. Передо мной на ветвях пихты, усеянных тяжелыми шишками, сидело с десяток ярко-красных пичужек. Они разместились на тонких ее ветвях в самых причудливых позах, словно пихта эта была не лесное дерево, а огромная новогодняя елка, украшенная румяными яблоками. Одни птички висели вниз головой, другие поперек дерева, ухватившись одной лапкой за одну ветку, а другой — за другую, третьи словно повисли на клювах. Маленькие водопады сбиваемого с веток снега искрились в морозном воздухе. С дерева падали шишки, сбрасываемые птичками.
Одной из птиц надоело клевать шишки. Она перепорхнула на соседнее дерево, села на самую его верхушку, сверкая на солнце своей красной грудкой, и оттуда посыпались, словно зернышки, веселые, не слишком музыкальные, но чрезвычайно бойкие и бодрые звуки. При этом пичуга приподымала крылышки и часто крутила своим коротким, твердым хвостиком, как это делают по весне скворцы…
Ни одна птица не поет в январе, а эта пела. Она словно радовалась заснеженному лесу, морозу, январскому деньку, как будто перед ней были не снег и лед, а апрельская зелень.
Удивленный, я подошел к пихте и стал вблизи разглядывать незнакомых птиц. Они меня не пугались. Напоминали они больше всего попугаев, клювы и у них были загнуты, как зубоврачебные щипцы. У одних грудка оранжево-красная, у других — ярко-алая. Мне в ноги упала шишка. Я поднял ее. Толстые, крепкие чешуйки ее были разорваны и семечки из-под них вынуты. Очевидно, они и составляли пищу этих птичек.
— Это ты клестов-еловиков видел, — сказал мне дед Мирю, когда я вернулся к нему и поделился с ним своим открытием. — И я слышал, как они поют. Поют, потому что у них сейчас птенцы.
— Как — птенцы? В это время?
— Да, в это время. Самка сидит на яйцах, а самец поет, как поют весной все другие птицы.
И дед рассказал мне, что клесты прилетели в наш лес потому, что в этом году здесь пихта особенно хорошо уродила, и что клесты могут выводить птенцов в любое время года, смотря по тому, когда в лесу больше всего пищи.
— Но как же они их высидят? Ведь птенцы замерзнут? — спрашивал я, все еще полагая, что старик шутит.
— Пойдем поищем гнездо, — сказал он.
Мы подошли к одному клесту, который пел недалеко от нас. После долгих усилий, заглядывая в гущу ветвей, старик первым заметил порядочной величины мешочек, прочно прикрепленный к освещенной солнцем верхушке пихты. Мешочек был сплетен из мха и каких-то волокон.
— В этом мешочке самка и сидит сейчас на яйцах, — сказал старик. — Сидит и не вылезает. Самец приносит ей пищу. Он кормит ее с того дня, как она снесет первое яйцо, и до тех пор, пока не вылупится последний птенец… Клесты — все равно что цыгане-бродяги. В этом году они здесь, на будущий их уже нет. Перекочуют туда, где будет пища. Видишь, что значит еда! Голод не тетка. Некоторые думают, что для размножения ничего, кроме весны, не нужно — тепло, и все, а вот для клестов тепла недостаточно, нужна еще и пища. А тепло он сам себе обеспечивает с помощью своего крепкого клюва. Видишь, какое большое и прочное гнездо он себе построил, а все благодаря клюву — им он расщепляет кору на тонкие волоконца. И еще у этой птички другое замечательное свойство: ее мясо не портится. Мне случалось ее подстрелить, просто так, чтоб разглядеть получше, — когда я был молодой. Положу ее в комнате в нишу, она лежит там помногу дней и не протухает. Я спросил одного ученого человека, и он мне сказал: «Это потому, что клест питается семенами, в которых много смолы». Вроде как бальзамирует себя при жизни…