— «Да по ведру бы водочки, шутили мужички», — добавил Хунхуз.
— Эх, по плошечке бы винца, в самом деле, — деланно вздохнул Аляска.
Это сказалось бескорыстно, от неги, под лучами жгучего солнца. Денег у них не было, особого желания кутить — тоже. Несмотря на то, что четверо из них уже брились, спиртным они не увлекались, обратившись к нему считанные разы, для подтверждения своей мужественной зрелости. И Пьеро строго наблюдал меру, пресекая любые порывы распущенности, исходящие иногда от Чики.
— А-таки пойдемте к «Наумчику», господа, — неожиданно заявил Зарубин-Чика, — будет нам по плошечке.
— Что за чудеса? Откуда у тебя деньги, Чика?
Чика изображал вальяжность.
— Кредит, друзья мои, кредит! И не спрашивайте лишнего.
Они вспомнили, что его отец рассорился со спиртозаводчиком Бородиным, что Зарубина-старшего подозревали в том, что он стакнулся с японцами на скользкой тропе оптовых продаж нелегального алкоголя. И Наумчик здесь тоже был при козырях.
Набежало облачко. Но в Чикиных глазах уже собиралась обида, а день сулил приключения. И они пошли к «Наумчику» — в единственное заведение, где гимназистам, с оглядкой, могли подать вина.
Выпили легкого сливового вина, закусили его печеньем и через четверть часа вываливались на солнышко — трезвее, чем зашли. Коперник, правда, изображал, понарошку, подгулявшего купчика. Он встал на крылечке и сдавленным голосом продекламировал, сжимая перед собой полный кулачок: — Вона! Вона где всю Волгу держу!
Но смех замер на их устах, потому что напротив, на веранде, обдуваемой ровным сунгарийским ветром, сидел, во фронт к ним, с двумя «свитскими», человек, который не должен был видеть их поход к «Наумчику», не должен был вообще появляться в таком заурядном для себя месте, но который несомненно все видел и после Осиной выходки, бесспорно, оценил их поведение в самом невыгодном для них свете.
Он укоризненно глядел на них, элегантный седой мужчина на середине восьмого десятка лет, в круглых очках на остреньком носике, подтянутый, пружинистый, как самурай из японской фильмы, назвать его стариком было немыслимо. Губернатор Тобольский, губернатор Томский, генерал-губернатор Приамурского края, всемогущий начальник Земельного отдела КВЖД и основатель знаменитой Гондатьевки, патрон их гимназии и крестный Пети Сосницына Николай Львович Гондатти.
Словно молния ударила в землю перед ними. Они невольно выстроились в линию и опустили головы.
Петя не видел крестного целый год, он знал, что Гондатти был болен, что события текущего года крепко подкосили его. Видимо, ему стало получше, он занимался какими-то делами в городе, и сейчас его вывезли на свежий воздух. Великий человек пил чай с лимоном, и его пальцы неестественно долго сжимали мельхиоровый подстаканник, не отрываясь от него, конечно, раскаленного. Потому что крестный был возмущен, разгневан.
Пауза затянулась, и вдруг Петя вздрогнул от пронзительной догадки: крестный не знает, что и сказать. Такие наступили времена! Сочувствие и раскаяние заставили его помочь крестному.
— Николай Львович! Извините нас, но мы… не виноваты! Это была шутка, не более… Честное слово!
— Честное слово? — переспросил Гондатти. Он печально смотрел на Петю.
— Что ж, Петя, поверим твоему честному русскому слову. Боюсь, больше в этой жизни верить нечему…
Два японских офицера прошли между ними, узнавающе поклонившись Гондатти. И он с сокрушением ответил им, дважды наклонив свою красивую опрятную голову.
— Кланяйся Ивану Петровичу и Марье Степановне. Идите уж, шалопаи!
И когда они побежали, как первоклашки, спасенные от цуканья, Гондатти окликнул крестника: — Петя!
Петя оглянулся.
— А бокс, дружок? Ты не забросил бокс?
— Нет, что вы, Николай Львович, — ответил Сосницын, светлея лицом, — как можно!
Гондатти кивнул и перекрестил его издали: иди. Было в этом прощальное.
Петя был уверен, что они увиделись в последний раз. (Они не могли знать, что Гондатти проживет еще десять лет, что они еще встретятся. Но и Гондатти сейчас прощался с Петей.) Поэтому, вспоминая это крестное знамение — а он начал его вспоминать, оживлять, уже садясь в лодочку — Петя увидел в нем некое пожелание, напутствие, завещание.
И что, казалось бы, такое бокс, когда весь харбинский парадиз покатился в пропасть, распадаясь на атомы? Но нет — Гондатти вспомнил про бокс. Это означало: надо держаться до последнего, надо гордо сохранять лицо, словно ничего не произошло. И что бы ни произошло, воротничку быть свежим, а совести — чистой.
Вот о чем заповедал великий крестный лично ему, Пете Сосницыну. Потому что верил ему. И правильно верил, воскликнул про себя Петя, закипая благородной душой!
Однако же. На всякий случай он перегнулся через борт и щедро плеснул себе в лицо темной сунгарийской водой. Остынь, мой милый.
Вечером следующего дня, подписав очередной номер газеты, подуставший Игорь Петрович возвратился домой и был с порога огорошен оживленным Петькой: приезжает бабушка, мама твоя Людмила Ивановна. Вот международная телеграмма из города Самарканда: «Выезжаю поездом двадцать седьмого пересадка Новосибирске встречайте Сосницына».
— Ты не рад, папа? — спросил Петя, — или ты так разволновался?
Надо следить за лицом.
Телеграмма как телеграмма, обычная, экономная и бестолковая телеграмма старого человека, если не учитывать, что бабушка никогда не бывала в Ермаковске и не видела ни внука, ни невестки, что ее приглашали раз двадцать, и переехать к ним, в Россию, зазывали, — и надоело, и с облегчением давно перестали приглашать, и Петька давно перестал спрашивать, почему бабушка не хочет его увидеть.
Она резко, без объяснений, отказывалась, невежливо прерывала разговор и клала трубку: «Все, у меня масло горит», «Ой, ко мне стучатся, до свидания».
Игорь ей помогал, высылал по десятке в месяц, купил ей новую мебель и полный набор бытовой техники. Чтоб так жили другие старушки в солнечном Узбекистане!
В последний раз они виделись в девяносто седьмом, когда он покупал ей квартиру в Самарканде и перевозил из кишлака, где прошло его пасмурное детство. Свидание с кишлаком его не тронуло, кишлак выглядел еще хуже, заброшеннее, чем тридцать лет назад. В старой чайхане молчало всего два несчастных старика, мужчины теперь были в отъезде, трудясь в России, и округу пересекали их затрапезные густобровые супруги, облепленные ребятишками.
А квартира в приличном самаркандском доме стоила так дешево, что это показалось провокацией.
— И с чего бы это ее принесло, именно сейчас, — сорвалось с губ, — что она задумала?
Имелось в виду, что ничего хорошего матушка задумать не может, но чутье у нее безупречное.
Еще через час румяные подружки-телевизионщицы приволокли пьяную Ларису. Они отмечали пилотный выход передачи «Потомки Ермака» (ими оказались начальник департамента и банкир), поэтому состояние Ларисы отвечало принятым нормативам. На сообщение о том, что Людмила Ивановна в пути, она любезно отозвалась: «Я рада. Давно не видались», а затем протянула Игорю руку и сказала: «Сосницына Лариса Григорьевна. Заходите на коньячок». И распласталась на диване. Петька нервно хихикал.
Игорь выбрал в баре бутылку «Белой лошади» и пошел выпускать пар к соседу.
Соседом Сосницыных по лестничной площадке был одинокий интеллигент Евгений Николаевич Измайлов, сословно-горячо нелюбимый Игорем Петровичем. Однако же никто даже близко не общался с Сосницыным так почасту и так подолгу, не выпил с ним столько водки и виски, как Измайлов. Приятелям Измайлов говорил, тая гордыню и насупливаясь: «Парадокс! Самый близкий человек для меня — этот, в сущности, негодяй Сосницын. Я к нему беспощадно критичен, но это истина».
Приятели сразу переводили разговор в другую плоскость, обязательно почему-то добираясь до темы падения и растления русской интеллигенции, что стелится перед выжигами.
Сосницын называл его суррогатным собеседником и «моей лоханью», но действительно не мог обойтись без общения с ним, ненавистным лицемером, «утонченным».
Он позвонил в дверь и выкрикнул ритуальную фразу: — Открывай, утонченный! Пришел твой страшный человек, совесть твоя пришла!
Дверь открылась, и на пороге съежился низенький, полный, очень смуглый человек с черными усами в обломовском халате. Его влажные глаза выражали муку и безнадежное согласие на сотрудничество. Сейчас его будут унижать и поить виски. Что ж, у каждого своя карма.
— Запускай, — сказал Сосницын.
— Запускаю, — ответил Измайлов.
Они зашли в прокуренную комнату, Измайлов направился к серванту за хрустальными стаканами, а Сосницын — к столу, заваленному книгами и бумагами, которые он смахнул одним тренированным движением на кресло.