Так ничего с любовью и не решив, недоумевая и восхищаясь, прислушивался и приглядывался Ходынин к Небесному Кремлю, к Небесному Тайницкому Саду.
Однажды подхорунжий задержался в Саду на ночь.
Захохотали вдали обезьяны. Замяукали небесные кошки. Где-то затрубил, как в иерихонскую трубу, слон-слоняра.
И вдруг зазвучала тихая, ни с какою земною не схожая, – музыка.
Ходынин сразу вспомнил: небесная музыка звучала внутри у него и раньше! Только он ее слабо улавливал. А вот теперь, ночью, когда глаза завидущие перестали на все подряд пялиться, руки загребущие все подряд хватать, нос любопытный все смачненькое обонять, услыхал он эту музыку ясно.
Музыка была странновато-прекрасной. Правда, не совсем понятно было, на каких инструментах ее играют. Вроде слышались русские гусли, потом жестяная дудка (схожую с ней по звуку один из лабухов называл в рок-кабачке шотландским вистлом). А вслед за ними еще и какой-то синтезатор волновал потихоньку воздух Сада.
Но самое главное: параллельно инструментальной музыке – звучали мысли!
Мыслей таких раньше Ходынин не слыхал никогда. Мысли не противоречили музыке, но и не иллюстрировали ее. А музыка, в свою очередь, эти влитые в слова мысли услужливо не сопровождала. До определенной поры они шли порознь, а потом – внезапно сливались.
Это слияние и порождало в Небесном Саду шум и шелест восторга. Слияние заставляло мяукать громадных кошек, заставляло всю живность (непонятно за какие заслуги взятую в Сад) чувствовать не алчбу и злость, а одну только любовь!
Любовь вечную, непостижимую. Не только продолжающую род! Продолжающую жизнь – помимо рода и вида. Жизнь новая, жизнь бессмертная, жизнь вне соитий, вне рода и вида ощущалась Ходыниным, прежде всего, как отделенное от всего окружающего существование ожившего воздуха, как бытие одухотворяемой небесной тверди: набитой под завязку прекрасными душами, очищенными от земной скверны, от праха…
«Только птиц не хватает в саду! – сокрушался время от времени подхорунжий. – Почему их не видно? Шум крыльев слышен, а самих птиц – нет как нет».
Но и про птиц он вскоре узнал.
Однажды, обмирая, опасаясь получить нагоняй или взбучку, влез подхорунжий на высоченную дикую яблоню. С этой яблони в верхние части Небесного Сада, в один из великолепных стеклянных ящиков зазирнуть и удалось…
Никаких птиц Ходынин сперва не увидел: пустые поля, сильно покрученная извивами мелкая речка, две-три ракиты, подсыхающая с одного боку ива…
Грустно и непонятно было в тот час на Небе!
Подхорунжий уже собрался было восвояси, когда почувствовал: ветерок пробирает. Ветер дунул еще раз, сильней. Вслед за дуновением раздался звук: мировой, ураганный!
Звук был так страшен и силен, что подхорунжий с дикой яблони рухнул вниз, на траву. Слава богу, не покалечился. Лежа под яблоней, он внезапно понял: кричала птица. Понял вдруг и другое: именно голоса птиц смогут когда-нибудь заменить ему все: жажду любви, желание пить и есть, желание вспоминать.
Чуть оправившись от страха, подхорунжий попытался голос птицы мысленно воспроизвести. Но не смог.
Внезапно крик – еще страшней, еще беспощадней – раздался снова, и руки подхорунжего отломились от тела.
Новый крик – оторвало ноги.
Еще крик – и как те две половинки красно-желтого абрикоса, разломилась надвое голова.
Кричал – ворон!..
Что кричит мировой ворон, подхорунжий сообразил быстро, сразу…
Ворон кричал о всеобщей погибели. Но и о том, что ее можно и нужно избежать.
«Как, как?»
Подхорунжий попытался передвинуть свое расчлененное, не болящее, а как-то по-странному ноющее туловище ближе к рукам и ногам.
«Как тот боярский сын! Разъяли, четвертовали… Или его не четвертовали, а по-другому казнили? Как, как?»
Тут раздался ответный крик. Кричал, опять-таки, ворон, но другой.
Крик второго был далеким, слабым, но обещал многое: обещал завершение по порядку и в срок всех земных дел, обещал разъяснить все непонятное, что в мире происходит.
Сразу после второго крика тело подхорунжего обрело цельность: срослись без всякого шва половинки ходынинской головы, соединились левое и правое полушария мозга, руки воткнулись в плечевые суставы, ноги вросли в таз.
Не дожидаясь новых звуков и понимая: если мировой ворон крикнет еще раз, ему не жить – подхорунжий дополз до садового обрыва и без всякого небесного лифта всей тяжестью тела рухнул вниз…
Ходынин лежал на ступенях Беклемишевской башни Московского Кремля и, стараясь унять боль, считал звезды.
Звезд было мало. Но именно от их малочисленности боль в душе и теле смягчалась. Смягчало боль и созерцание самой гармоничной башни Кремля – Беклемишевской.
«На крови башни и храмы стоят дольше, лучше», – подумал подхорунжий.
Но тут же и перешел к мыслям, не дававшим ему покоя все последние недели и месяцы.
Ему казалось: никакой он не соколятник! А высокое, всем известное лицо, по воле судеб (в последние дни подшучивалось: «по воле рока») кинутое на дрессуру птиц. Кроме того, он ощущал в себе самом еще и некоторую игру космоса и природы: ведь душу высокого лица взяли и переместили в ходынинское тело, взяли и окунули в обычную, невластную жизнь – как раз для отвыкания от власти!
Впрочем, чувство властности и «высокости» скоро улетучивалось. И Ходынин с охотой возвращался к простым своим обязанностям: к обучению птиц, к отпугиванию галок и сов, к изготовлению необходимых для выучки ястребов птичьих чучел, к подготовке подсадных ворон, к вслушиванию в русский рок, к ожиданию встречи с «кельтской» девушкой…
Боль и тревога от падения на ступени Беклемишевской башни постепенно проходила. Боли и тревоги душевные – нет.
Кое-как доволокшись до своей «каморки», подхорунжий решил больше на Небо не взбираться.
Однако сразу прекратить посещения Тайницкого Небесного Сада подхорунжий Ходынин не смог.
Дело было вот в чем: все было в том Саду превосходно! Все бы, наверное, постепенно прояснилось, сделалось близким, своим. Ко всему, даже к карканью мирового ворона, можно бы притерпеться! Но…
Все было превосходно! Только Господь Бог в Небесный Тайницкий Сад никогда не заглядывал.
Подхорунжий и парады на небесах устраивал, и расширенные партийные заседания-спектакли (забыв о давнем обещании никогда к политическим партиям даже на пушечный выстрел не приближаться!) в новом формате проводил. На велотреках, на плоскостях наклонных сидели сотни и сотни бывших однопартийцев: «Всем хорошо, всех видно, но и каждый местом своим дорожит, боится на собственной заднице вниз по кривой съехать!»
В небесных спорткомплексах, у тихих фонтанов, среди невиданно мягких и сплошь розовых кустарников мысленно помещал он славных шимпанзе и туповатых павианов, начальников департаментов и директоров воскресных школ, лошадей и смиренных ишачков, взятых на Небо за тесное и безропотное сотрудничество с человеком…
Все вместе ожидали они явления Божия: «Вот, Господи, погляди на нас, смиренных, ничуть за время жизни на Земле не одичавших…»
Впустую! Господь не являлся.
Зато прорвался однажды в Сад некий наглый субьект: Сатанаил Вельзевулович Чортишвиль.
Одетый с иголочки, с выпуклостями на лысостриженной голове, присыпанной летучим тальком, Чортишвиль представился и, потрогав усы-стрелочки, словно бы между прочим, на чистом русском языке попросил:
– А позвольте прикурить, господин военный казак!
– Не курю. И не казак я, – отрезал Ходынин.
– Вы б еще спели: «Теперь я турок, не казак!» А ведь знаете прекрасно: туркам сюда дорога заказана!
– Это еще почему?
– По кочану. Сразу видно: в национальном вопросе – вы ни бум-бум. То есть ничуть не волокете. Да и в церковных вопросах тоже, видать, не слишком…
– Не вам меня учить, – рассердился подхорунжий, – вон сколько херувимов и серафимов вокруг. Их буду слушать! Вы, вообще, кто? Черт?
– Ну, какие теперь черти, любезный! Были черти – да кончились. Несовременно, знаете ли, чертом быть. Теперь любой мутант – страшнее черта. И главное – понятней. Так что никому сейчас черти не страшны и не нужны. Лучше уж я для вас грузином или египтянином буду…
– Что грузин, что египтянин – один черт. Не мути, мутило! Сгинь отсюда!
– Ну, насчет сгинь, – это погодить придется… Вы вот что мне лучше ответьте: где они, ваши ангелы и херувимы? Где, я вас спрашиваю, охранное воинство? Куда подевалось? Вы стишок образца 1906 года помните? А вот он:
Дух свободы… К перестройке
Вся страна стремится!
Полицейский в грязной Мойке
Хочет утопиться.
Не топись, охранный воин, —
Воля улыбнется!
Полицейский! Будь покоен —
Старый гнет вернется…
– Так там про Питер говорится, а тут – сад московский!